— Поди-ка, Зинаида, поставь мне всё ж таки чего поесть, холодного чего-нибудь маленько! — сказал, приподнявшись с места, Веня, а когда Зинаида ушла, он притворил за нею дверь, вплотную приблизился к Устинову и, присвистывая, торопливо зашептал: — А еще — гляди, Устинов! Гляди — не дай бог скажешь кому, будто видел меня и слышал! Не дай бог! Я бы, может, сам-то и простил тебя, но дело не во мне одном, ты это пойми! Другие могут и не простить.
— Тебе бы всё объяснять, Веня! Почто так?
— Вот я и объясняю: не дай бог!
— Веня? А ты в бога веришь? Даже?
— Не верю. Даже нисколь. Отверился давно. И не для себя это произношу, а для тебя. И даже не для тебя, об тебе мне известно — ты мужик догадливый, знаешь, о чем говорить, о чем ни слова. Ну а взять других? Хотя бы взять Шурку, твоего зятя?! Вдруг ты перед зятьком обмолвишься?
— Да зачем его брать-то, Шурку?
— Ну к примеру.
— И к примеру не надо, вовсе ни к чему! Да и неужто такой он вредный Шурка? Он только веселый!
— Он даже полезный может быть, но это в дальнейшем. А покуда он ненадежный очень, болтливый слишком! Так гляди, Устинов, я тебя честно предупреждаю!
Утром всё было сделано, как Веня Панкратов наказал: собралась Комиссия, и Зинаида шепнула Дерябину слово, а тот, сказавшись нездоровым, будто бы пошел домой, на самом же деле спустился в подпол. Вскоре и Устинов посоветовал Калашникову с Игнашкой отложить переписку Обращения до завтрашнего дня, а пока познакомить с ним Смирновского и Саморукова пусть умные люди посоветуют, скажут — не дописать ли чего, не переменить ли какое слово? Не подпишутся ли под Обращением и они?
Все трое они ушли из панкратовского дома. Веня с товарищем Дерябиным теперь вполне могли покинуть подпол и вести свой разговор в горнице… Но вряд ли они покинули его — в темноте им все-таки было лучше, надежнее.
Устинов медленно шагал по длинной Озерной улице, а думалось ему всё еще о Вене.
Конечно, живет Веня не дома и даже не у родственников, потому что едва только пронюхает кто-нибудь его след — крушихинская милиция и зятьев и братьев Панкратовых обшарит прежде всего, и даже может пожечь их, и арестовать, и руки к ним приложить. Веня скрывается у такого человека, на которого никто и не подумает, но который всё знает, что в Лебяжке делается, когда Комиссия заседает, когда Кирилл уезжает в Крушиху за материалом для столярной поделки.
Значит, Веня уже не один такой в Лебяжке, таких, может быть, десяток человек, и в то время как Лесная Комиссия трудится в доме Панкратовых, они в тот же самый час тайно собираются своим кружком или ячейкой в другом чьем-то доме или подполе и совсем другие ведут между собою разговоры… Совсем иначе хотят устроить жизнь. Хотят приспособить к войне лебяжинскую лесную охрану и уже знают, какие соседи завтра будут стрелять друг в друга. Знают, кого надо арестовать в первую очередь и кто выкажет властям их, если нынче они дадут хоть малую оплошку.
А в доме Круглова собираются другие люди, богатей, — у тех свои планы и расчеты на жизнь. Совершенно свои!
Удивительно, как люди больше всего любят заниматься тем делом, которое они меньше всего понимают и умеют!
Всё без конца переделывают жизнь, а поглядеть бы хоть раз на человека, мастера этого дела. Высокий он или низкий? Лысый или курчавый? И чтобы он показал бы свой продукт: «Вот как я произвел, вот как я сделал! Ну не загляденье ли?! Ну где на моем продукте хотя бы один огрех, одна царапина?» Нет, не встречал такого мастера Устинов. Ни разу в жизни.
Конечно, люди меняются, а дети не могут жить, как деды их жили, но зачем же шалить-то с каждой жизненной переменой? Почему Круглов Прокопий и Веня Панкратов занимаются этим делом? Или они умнее Николая Устинова? Нет, что ни говори, а только не очень умный и не бог весть какой умелый Половинкин нынче больше всех казался Устинову по душе! Половинкин, когда понял, что не знает дела, — плюнул да и от него прочь. Честно! И даже разумно.
Устинову хотелось нынче простоты и ясности, как никогда в жизни. Он и всегда-то до нее страшный был охотник, но теперь без нее стало ему невмоготу — как без воздуха, как без самой жизни!
И вспомнился ему случай, как однажды он чуть было не ухватил эту простоту, чуть не взял ее обеими руками!
В одиннадцатом году было, в тот самый раз, когда техники с железной дороги звали Устинова на строительство, обещали положить жалованье пятьдесят пять рублей со сверхурочными.
Устинов тогда нарочно пригласил техников ночевать на сеновале и утром, только господа проснулись, пошел к ним изложить догадку. Грамотные же люди, понятливые. И к Устинову отнеслись хорошо, оценили его высоко.
Техники, только что проснувшись, лежали на свежем сене, из прохладных глиняных кружек пили утреннее парное молочко.
Устинов спросил у старшего:
— Узнать бы ваше имя-отчество? Вчерась беседу мы вели на предмет теодолита и других понятий, а имя-отчество ваше не узнано осталось. Нехорошо!
— Тезки мы с тобою! — ответил старший, потягиваясь на сенце: — Зовут меня Николаем. А отчество — Сигизмундович. Понятно?