— А у тебя-то, Родион Гаврилович, был учитель? Когда ты не от родного отца научился тем словам, которые нынче произносил, тогда от кого же? От Зурабова-капитана?

— Нет! — пожал плечами Родион Гаврилович. — Нет, Зурабов от меня отказался. Учительствовать надо мною не смог. Так же как и я нынче отказываюсь от тебя. Точно так же.

А капитан Зурабов — очень известный был офицер в полку, и говорили друг Смирновского. Заметно было — не очень-то старшее начальство его жаловало, хотя он и благородных был кровей, первостатейной выправки и тоже особой храбрости человек. И только когда полк нужно было представить генералитету — батальон Зурабова чеканил шаг впереди, и сам он тоже шел при всех своих орденах картинка картинкой. Строгости же к нижним чинам был неимоверной, и в конце войны случилось с ним вот что: сначала Зурабов заседал в военно-полевом суде и многих пострелял солдат за невыполнение приказов, за дезертирство, а потом солдаты схватили Зурабова, судили своим судом и расстреляли.

Смирновский помолчал, дал время Устинову вспомнить и подумать, после подхватил его воспоминание:

— Перед расстрелом Зурабов просил об одной только льготе: встретиться со мной. Встретились. И что он сказал? «Мы, дворянство, — сказал он мне, от истории русской, от православного бога, от всего человеческого, что есть в нас, обязаны были строго блюсти Россию. Но не соблюли, не сумели. Не нашли в себе сил обновить престол, сделать его современным, подать ему руку помощи. Мы рабствовали и пресмыкались перед ним — уже бессильным и порочным, и всё жаждали и жаждали от него наград, чинов, званий и благополучии, хотя в нем-то самом не было уже ни капли благополучия, а только призрачная видимость его. Эсеры стреляли в царя, и мы проклинали их, а это был для нас позор — не они, враги престола, а мы, друзья его, должны были стрелять в царя, чтобы спасти его и престол от позора и бесчестия, как не раз и не два спасали его от этой беды наши предки! И нету другого и не может быть столь же тяжкого греха и человеческого падения, как служба призраку, и лесть ему, и славословие призрака перед теми, кто не знает о нем полной истины. За это нам кара, сгореть нам и развеянным быть по ветру! Но как бы только это! Другое вижу: в том костре, в котором будем мы, грешники, пылать, не сгорит ли невинно вся Россия? Всегда ведь было: вместе с истинным грешником сколько человеческой невинности пылало? Вот в чем пытка мне, и страх, и месть. Ты, Смирновский, — сказал мне тогда Зурабов, тоже есть аристократ и дворянин, только крестьянский. Ты прости нам, что мы и с тобою были подлы и двуличны, что руки тебе не подавали в офицерском собрании! Прости, что дружили мы годы, а себе я позволил говорить с тобой вот так, как сейчас говорю, лишь в свой последний час и для того, чтобы в час этот иметь на тебя надежду: прокляни мой пепел, но сделай! Сделай то, чего не сделали мы, не допусти сгореть России вместе со мною!» Вот как было, Устинов… А помещение арестное было низкое, аршина два с небольшим, а Зурабов, помнишь, высоким был, он говорил и сам горбился всё, а потом и стал передо мною на колени… Вот как было, Коля.

В кухне перекликнулись щеглы, потом закашлялся Гаврила Родионович.

Устинов спросил:

— Как же он тебе не учитель после того, Родион Гаврилович? Он же тебе, сказать, так завещание оставил?!

Смирновский снова сел, положил на столешницу руки, на руки — голову, калмыковато поглядел на Устинова.

— А завещание, Коля, это и есть отказ от человека. И от учительствования. Завещание — это какие по смыслу слова? Это: «Иди!.. Иди один, как хочешь, как можешь, а я остаюсь, отказываюсь. Меня с тобой нету! Вот тебе восток, вот тебе запад — иди!» Но кто же не знает, где восток, а где запад? Все знают! Для кого их нету? Для всех они есть, даже для птицы небесной, даже для мышонка какого-нибудь. А вот как их достигнуть? Как не заблудиться между ними? Вот и я, Коля, так же готов тебе сказать, как Зурабов мне говорил: «Иди, Устинов, иди, Николай Леонтьевич, делай, что я не смог сделать, распутывай, что я запутал! Иди, мой ненаглядный, на тебя моя надежда!» Такой вот порядок между нами, людьми: на Зурабова тоже ведь кто-то переложил дело, завещание это, он переложил его на меня, я перекладываю на тебя… А ты на кого переложишь, Устинов, — на Игнашку Игнатова?

— Что ты?! — испугался Устинов. — Да ведь я же мужик, Родион Гаврилович. И дело мое навек мужицкое — пахать и сеять! Вот уж это дело я ни на кого не переложу, клянусь! И дело мое — мой неизменный уговор с самою жизнью: я свое делаю, но за это жизнь пусть со всяким лишком ко мне не пристает. Со всяким лишком я саму-то жизнь понужну прочь от себя! С меня хватит, что крестьянству я — верный подданный, который раз, и раб! Но зато в другом во всем я вольная птица, хочу — иду в Лесную Комиссию, хочу — не иду, хочу — ищу учителя себе, хочу — не ищу никого! И не лишай меня этой моей воли!

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Библиотека советского романа

Похожие книги