Так и начала с той поры называться артель «углом», а все члены ее «угловскими». Ну и еще производственной кооперацией называлась она. А если кооперация, то, само собою, во главе ее стал Петр Калашников.

О молочной и потребительской кооперации и говорить нечего, едва ли не в каждой деревне народилась лавка потребительского общества и завод маслодельный с ручной работой или с конным приводом, а в Лебяжке так заведен был завод механический — паровой движок работал на отходах лесного промысла, крутил маслобойки, а когда надо — и лесопильную раму.

И шло бы это артельное начало дальше и мало-помалу складывалось бы в новую жизнь, может быть — в счастливую, если бы не война. Война и машинистов призвала к себе, и других мужиков. Распался «угол». Как начал он строить летом четырнадцатого года общий машинный сарай, закопал столбы неподалеку от места, где нынче поставлена была новая школа, так и стояли они до сих пор, те одинокие столбы-памятники. И ходили вблизи них лебяжинцы, не только бывшие «угловские», но и другие, всё с каким-то странным любопытством: а вдруг оживут?

Нынче всё еще наезжали в села инструкторы, непризывные в армию хроменькие мужчины, либо девчонки с пачками разных книжек, говорили речи, призывали «вдохнуть жизнь» в кооперацию и даже «новые небывалые силы», но приезжали-то они, если не считать книжечек, с пустыми руками, без мануфактуры и скобяных изделий, без керосина, оконного и лампового стекла. Какие уж тут небывалые силы?!

Ей-богу, ничего не оставалось нынче Устинову, как только вспоминать. Убеждаться в том, что есть у него со Святкой и, значит, с другой живою тварью общая кровь, и высоко ли, в небесах, или низко, у самой земли, но есть и какой-то общий закон, а может, и общая молитва всего живого на свете! А как же иначе, если Святки могут поворачивать человеческую жизнь?!

И незадолго до войны Устинов стал спрашивать себя: а кем он сам-то родился? Люба ему пашня и пахота, и все-таки он, может быть, не столько пахарь, сколько животновод? И нравился ему святой Глеб — покровитель домашней скотины, образок с которым носят на шее прасолы и коновалы. Видно сразу, что святой из своих, из мужиков: бородка мужицкая, волос на голове не очень-то гладко расчесан, рубаха крестьянская, вернее всего домотканая, доверху не застегнутая. И что-то этот святой знает из той общей для всякой живой твари молитвы, которую не знает никто.

В Святкиной стайке Устинов подколотил нынче ясли, почистил. Нарубил хворостяных дровишек. Покуда еще тепло, печурка не греется, а явится со дня на день настоящая зима, тогда только успевай — руби и руби хворост, подбрасывай в огонек. Не только днем, вечером и утром приходится эту печурку греть, но и ночью еще встать по тому же делу.

А вот к Соловку и к Моркошке Устинов долго не подходил: стеснялся. Виноват был перед ними — насчет Севки Куприянова мерина так и не узнал ничего по сю пору!

Однако ни Моркошка, ни Соловко, ни даже напрасно побитая Груня зла на него не таили, не упрекали, наоборот, когда он все-таки вошел в конюшню, Моркошка заржал, Груня хмыкнула доброжелательно, а Соловко зажмурился и вытянул к хозяину шею: надевай поскорее хомут!

Устинов долго не шевелился, и Моркошка подтянулся через загородку, тронул его светлым пятнышком верхней губы за плечо. Он весь был между темно-карим и светло-гнедым, Моркошка, а вот правая половина верхней губы у него оставалась младенчески розовой, почти белой. От этого казалось, что он весь в карее и гнедое только искусно покрашен, но вот на самый последний мазочек краски у маляра не хватило, и получился конфуз, потому что истинный цвет Моркошкиной кожи, какой она была до покраски, выдает это небольшое пятнышко на верхней губе.

«Ты, Устинов, боишься чего-то? Может, конца света?» — спросил Моркошка. Конца света Устинов, по правде сказать, так побаивался. «И напрасно! — поморгал Моркошка. — Напрасно, хозяин! Жизнь — она тоже не дура, она — не дастся!»

Прав был Моркошка!

Не первый уже день, как Устинов догадался о том, что если бог есть, так он обязательно крестьянского происхождения, и, значит, даже при самом конечном конце света кого-кого, а одного какого-нибудь мужичка в живых оставит! Свой ведь своего не забудет в любом обстоятельстве! Не может быть ни такого потопа, ни такого пожара, чтобы после них не осталось также какой-то букашки-таракашки; а где букашка-таракашка — там и курочке-рябе найдется живое местечко; а где курочка-ряба, там и коровенка-буренка; а где буренка, там уже и мужик притулится.

Не только живой, но и хозяйственный. То есть при пегашке или савраске. Взять того же Моркошку, ведь это сколько в нем жизни — страсть! У него одно только какое-нибудь ребро будет целое и живое, а больше ему и не надо — он из того ребра весь оживет, и с гривой, и с хвостом!

— А что, Моркошка, проживем мы с тобою оба-два на всем белом свете?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Библиотека советского романа

Похожие книги