Как я уже отмечал (см. коммент. к гл. 6, XXIII, 2), романтизм в своей обобщенной форме восходит к вымышленной Аркадии итальянских и испанских поэтов. Из ее зеленых низин обезумевшие влюбленные — несчастные рыцари и ученые юноши — обыкновенно поднимались в гористую местность, где и метались в любовном неистовстве. В пасторальной поэзии луна скрывалась за облаками, ручьи журчали с той же аллегоричностью, как три столетия спустя бежит ручеек и веет ветерок у могилы Ленского. В XVIII в швейцарские и шотландские проводники указали выбившейся из сил поэзии на осененный мрачной хвоей водопад. Оттуда было уже рукой подать до унылого байронического пейзажа — как вверх, до скал, сменивших лесную зону, так и вниз, до прибрежных утесов и бьющегося о них прибоя. Этот обобщенный подвид романтизма тесно сопряжен с патологической неприязнью, которую век Разума испытывал к конкретной, «непоэтической» детали, и с его страстью к видовым понятиям. В этом смысле «романтизм» Байрона является логическим продолжением «классицизма». Неясное стало еще менее ясным, а развалины под луной остались столь же благородными и расплывчатыми, как и «страсти», порождаемые инцестами и античными драмами. Как я уже отмечал, лишь в нескольких зимних стилизациях Пушкин (в окончательном тексте) вместо проторенной аркадской условности обратился к конкретному пейзажу. В описаниях природы он всегда тяготел к XVIII в. Строфа XVIII являет собой критическое воплощение второй, «конкретной» фазы романтизма, с ее интересом к «обыденным» деталям и «реалистической» повседневности, лишенным того поэтического осадка, что неизбежно присутствует в словах «океан» и «соловей». Именно эта мода наново открыла романтикам фламандскую живопись и елизаветинскую драматургию.

Наконец, следует отметить, что здесь Пушкин говорит и о своих недавних литературных пристрастиях, о переходе от «поэтичного» восточного фонтана к «непоэтичному» утиному пруду — аллегория его собственной жизни. Можно увидеть и некоторую аналогию между этой эволюцией и той, что он наметил дня Ленского в строфах XXXVI и XXXIX гл. 6.

<p>[XVII]</p>Какие б чувства ни таилисьТогда во мне – теперь их нет:Они прошли иль изменились…4 Мир вам, тревоги прошлых лет!В ту пору мне казались нужныПустыни, волн края жемчужны,И моря шум, и груды скал,8 И гордой девы идеал,И безыменные страданья…Другие дни, другие сны;Смирились вы, моей весны12 Высокопарные мечтанья,И в поэтический бокалВоды я много подмешал.Вариант

В черновом варианте (2382, л. 111), вероятно, стиха 8 Пушкин с удовольствием вспоминает тень олив и шелковиц, что сразу же воскрешает в памяти каменистые тропинки, уходящие вверх по горному склону от южного крымского берега. Шелковицу (и, что весьма неожиданно, ананас) уже упоминал в 1826 г. Мицкевич в своем XIV сонете «Пилигрим» — как элемент крымского пейзажа.

<p>[XVIII]</p>Иные нужны мне картины:Люблю песчаный косогор,Перед избушкой две рябины,4 Калитку, сломанный забор,На небе серенькие тучи,Перед гумном соломы кучиДа пруд под сенью ив густых,8 Раздолье уток молодых;Теперь мила мне балалайкаДа пьяный топот трепакаПеред порогом кабака.12 Мой идеал теперь – хозяйка,Мои желания – покой,Да щей горшок, да сам большой.

2…косогор… — Слово подразумевает двоякий наклон: это и склон холма, и дорога (либо что-то ей подобное), диагонально по нему спускающаяся.

6 <…>

13…покой… — См. выше коммент. к стиху 20 «Письма Онегина» в гл. 8 и к XLVIIIa, 1 в гл. 8.

14Щей (род. пад. от щи) — суп из капусты. Стих основан на русской поговорке, смысл которой таков: «я ем простую пищу, но сам себе хозяин».

Варианты

5—6 В черновой рукописи (ПБ 18, л. 1 и 2 об.):

Да через светлую полянкуВ дали бегущую крестьянку…

Стих 6 имеет вариант:

Да стройных прачек у плотины…

13 Черновая рукопись (там же):

Простая, тихая жена…<p>[XIX]</p>
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже