— О, нет! Нет! — бурно возразил Жоан. — Из-за слабости, из-за трусости, в общем, из-за Джакомо. Кардинал знал меня с ранней юности. Между нами была странная связь. Знаете, как говорят: «Магия чувств». Он проницал в меня настолько глубоко, что я задыхался от счастья своей глубины. Мне казалось, что я бездонен, совершенен, как Бог. Колокольчики помните? Такие, китайские, из трубочек? Ты заходишь в комнату и, ах, случайно задеваешь их головой, и они начинают чудно долгий мелодичный разговор между собой. Так и с Джакомо. Один его случайный взгляд, одно пустяшное слово, и я весь звучал, переливался, пел восточными четверть- и полутонами. Да и сам кардинал был как белое вино. На первый взгляд такое сухое, терпкое, живое, полнотелое, с ореховой горчинкой. Но это вначале. Когда же я его узнал поближе, произошел взрыв вкуса: тропические фрукты, розы, долгое мучительно прекрасное послевкусие и желание повторить, выпить его бокал за бокалом, до дна, до беспамятства, теряя разум, приличия… но потом, потом ты понимаешь, что ошибся непоправимо, что воспользовался, пока хозяин «где-то», и пил не свое, а его — дьяволово.
— Но причем здесь кардинал? — спросил я.
— Притом, — грустно ответил Жоан, — что меня до сих пор не покидает чувство, что мое пленение в Сьерра-Леоне дело рук Джакомо. Он все подстроил, чтобы наказать меня, он знал, что я сломаюсь. Поэтому когда мы угодили в эту комнату, я подумал, что… но, нет, кардинал умер пятнадцать лет назад.
— На моей совести есть один грех, который я не могу себе простить, — сказал я.
— Это тот, из-за которого вы покинули свое монашеское уединение?
— Да какое «уединение»? Мое монашество являлось формальностью, внутренне я давно все разрушил.
Мне захотелось рассказать Жоану о Вере, о нашей тайной связи, о моих метаниях, о том, что случилось после и определило мое будущее…
Постепенно о моем порочном сожительстве с Верой узнало все село. Только я жил в блаженном неведении и не замечал злого шушуканья за моей спиной. Однажды утром перед моим храмом остановилась серебряная «Тойота» благочинного. Как вихрь, отец Василий влетел в алтарь и чуть не кинулся на меня с кулаками:
— Ты что же наварнакал, подлюка?! Ты зачем в храме Божьем бордель развел? — Василий сунул мне в лицо мятый тетрадный лист, испещренный мелким колючим почерком — Вот, почитай, твои прихожане мне жалобу я накатали, что ты, мол, бабу какую-то совратил и сожительствуешь с ней, не скрываясь. А?
Меня бросило в пот:
— Врут они все, отец Василий, бабки еще и не такого напишут, сами знаете…
— Ты меня не учи, — зашипел благочинный, — я своих бабок в строгости, по армейскому уставу держу. А ты, дурак, развел здесь сопли. Да если бабки разойдутся, ого-го, самого патриарха сметут.
Отец Василий на мгновение замолчал, видимо, прокручивая в голове возможные последствия «бабкинской оранжевой революции», после чего продолжил:
— А мне, как «смотрящему», позорное пятно на благочинии и втык от владыки, что я за своими попами не слежу.
— Простите, отец Василий, клянусь вам, что все исправлю, — начал я дребезжащим голосом, но благочинный меня перебил:
— Ты не нуди, как баба, — рявкнул он, — да, паря, влез ты «по самые небалуй», не знаю, что с тобой делать? Стула у тебя здесь не найдется?
Я заботливо подставил отцу Василию стул, он сел и изобразил на лице страдальческую мину.