Длинный деревянный стол трапезной монастыря всегда изобиловал соленьями, были толстые блестящие жирком астраханские сельди, прозванные архиерейской заедкой, изумительная шамайка с Дона, поставляемая казаками даже ко двору Государя, жемчужные куски севрюги, картошка, жаренная с белыми грибами, и еще эйнемовский шоколад, жертвуемый к каждому двунадесятому празднику Великой Княжной… Но монастырь закрыли по распоряжению совнаркома, и все разбрелись кто куда. По старому Уставу о паспортах настоятель обители все же успел выписать братии открепительные документы, по объявлении которых они должны явиться в Санкт-Петербурге в консисторию. Но ни духовной консистории, ни обер-прокурора уже тогда не было, Патриарх Тихон находился под домашним арестом в Донском и вскоре умер. Бо́льшая часть архиереев или поддержала Врангеля, или ушла в только что возникшее обновленчество, остальные же высиживали, как могли, часто идя на компромисс с совестью.
Никон не чувствовал голода. Воспоминания о сытых покойных днях, проведенных в любимой обители, не соблазняли его. Ему только хотелось пить. Он смотрел в сторону ржавого ведра, полного талой воды, на кружку, стоящую подле, облизывал пересохшие губы, сглатывал слюну, представляя, как пахнет вода, впитавшая мерзлую улицу. Вначале она была безвкусна, но по мере тепления приобретала горечь коломази, сажи, пепла, солярки, гнили, человеческих испражнений, выплескиваемых прямо на улицу. Вода выстаивалась в ржавом ведре, приобретая чуть сладковатый привкус. В основном она быстро стухала. Никон выливал ее в рукомойник и шел во двор за новой порцией снега. Конечно, если бы сейчас было часов 10–11, другое дело: пить можно, но уже далеко за полночь, а значит он как человек, участвующий в литургии и причащающийся Тела и Крови Христовых, должен был воздерживаться от всего, даже от капли воды.
Буржуйка уже потухла. Несколько часов назад Никон сжег в ее ненасытном чреве последний стул. Зловещий холод сочился из всех щелей, постепенно выстуживая убогую комнатушку. Единственными ценностями отца Никона являлись новый подрясник, подаренный епископом Никандром и серебряный наперсный крест, выменянный у одного красноармейца на хромовые сапоги.
Правда, «отцом» Никона можно было назвать с большой натяжкой. Прошлой осенью ему исполнилось семнадцать. Хотя в сане иеродьякона он был уже целый год, а монашеский постриг принял в пятнадцать. Он, как сейчас, помнил тот день. Было жаркое ветреное лето. Дождь обострил густые летние ароматы, и они наполняли собой притвор монастырского храма, где Никон — тогда у него было еще другое, земное имя — стоял в холщовой белой рубахе на голое тело и ждал, когда на клиросе затянут медленное и скорбное «Познаем, братие, таинства силу…», а затем погребальное «Объятия отча…», и монастырская братия поведет его к сияющему алтарю. Вернее сказать, ему придется ползти на локтях по ковровой дорожке, постеленной от притвора до алтаря, а братия будет покрывать его крыльями своих черных мантий. Поднимаясь с колен у Царских врат, Никон невольно обратил внимание на тяжелый золотой крест, покоившийся на груди отца Виталия — наместника монастыря. Крест имел в центре «чувственное», очень реалистично выполненное распятие, над которым еврей-ювелир работал несколько месяцев, в анатомической точности передав не только каждую мышцу на утонченно-изысканном теле Богочеловека, но и страдальческую гримасу, исказившую его божественный лик. С четырех сторон крест был украшен крупными кровавыми рубинами. Наместник нахлобучил круглые очки, скрывшие его блеклый старческий взгляд, струившийся из глубоких впадин глазниц, и тихим голосом, почти не размыкая тонких, бесчувственных, немного жестоких губ, начал задавать Никону необходимые для монашеского пострига вопросы. Когда Никон обещал сохранить до смерти обеты послушания, нестяжательства, чистоты помыслов и целомудрия, над ним щелкнули серебряные ножницы, и отрезанные пряди его густых русых волос были собраны на позолоченную тарель. Затем на новоиспеченного монаха надели парамант, рясу, широкий кожаный пояс, клобук, а в руки дали четки, деревянный крест и свечу. Теперь Никон являлся духовным мертвецом. Став монахом, он умер для мира и теперь должен был три дня и три ночи находиться практически безвыходно в храме у алтаря, читая псалтырь. Казалось, призрачный мир с его суетой, войнами и страстями навсегда остался за вековыми стенами этой великолепной храмовой усыпальницы, залитой пламенем свечей. Но мир так устроен: все, что в нем логично, правильно, законно, совершенно внезапно оказывается иллюзией, а то, что иллюзорно, несбыточно и непонятно, вдруг обретает формы множества движущихся реальностей, неподвластных человеческому разумению.