Отчетливая тишина. Звонок трепыхнулся, успокаивающе звякнул и стих.

В еще звенящей тишине катятся взволнованные шары к двери: скорее, скорее в учительскую, весь класс — в штрафной журнал… ну да, кроме… первый ученик есть и первый ученик по поведению, он не мог…

Громыхая партами, с неутихшим гулом в ушах, летит буйное племя стриженых, веснушчатых, курносых в коридор…

Ура! Розданные в прошлый урок колы-кнуты отомщены, ура!

В коридоры, в зал, на этажи…

На доске забыт недостроенный готический частокол:

«На субботу 23 октября. Хрестомат. Глезер и Пецольд, часть 1-я, §…»

Книжечка-мир, какой же параграф?

<p>4. Двадцать лет не знаю</p>

Это уже не первый раз. Илья Петрович Вырыпаев раскрывает классный журнал и долго смотрит на список учеников. Смотрит упорно, изумленно, будто на невиданное чудо. Это его губит. Когда человек пьян или не выспался, читать трудно.

Вырыпаев — все ниже и ниже над списком. Со стороны парт (невольное уважение к человеку на кафедре) — надежда: близорукость. Но через миг ясно: Вырыпаев мягко стукается носом о стол и… просыпается. Голова обиженно поднимается.

Смятое, словно придорожная консервная банка, лицо теперь явно, отчетливо обозревается всем классом. Осовелые глаза с трудом, но широко раскрыты — Илья Петрович нагоняет бодрость. Но ряды, строчки ученических голов — те же усыпляющие, губительные буквы, и на глаза снова опускается сон…

Вырыпаев мотает головой, вскакивает. Надо говорить, двигаться, иначе…

— Прошлый раз мы-ых… хг (слова першат в горле, как продавленная пробка в бутылке)… Мы… хы-ых… заговорили о десятичных дробях… Что значит десятичные? Ну, скажите вот вы!

Буро-синий дрожащий палец — в гущу голов.

Телегин обернулся к Лисенко, Лисенко к Павлову, Павлов к Телегину. Кого спрашивают?

— Ну, вот вы, вы! — Палец ближе и нетерпеливее…

Абрамка Лисенко солидно встает. На бледном, бескровном лице японские, раскосо-узкие глаза. Отчетливо, не спеша, буква в букву:

— Десятичные — это значит кратные десяти. Кратные десяти — это значит без остатка делятся на десять. Без остатка делятся на десять — это значит…

— Хорошо! Довольно…

Вырыпаев проводит правой рукой по воздуху, словно зачеркивает Лисенко. Так дирижер усмиряет барабан в оркестре.

— Теперь вот вы скажите!

Колеблющийся палец через комнату — вдаль. Сейчас уж совсем не понять.

Брусников переглядывается с Черных. Встают оба.

Не замечая вставших, быстро, будто боясь опоздать, встает впереди Тутеев. Его молочные вздутые щеки — точно по сливе за щекой — уже пришли в движение, губы уже…

Теперь не утерпеть! Стоят трое. Такой замечательный случай!.. Еще, еще! Вскакивает пунцовый Кленовский, Аркович, вертлявый Пушаков… Еще!..

Сергей Феодор, Щукин, еще…

Левый ряд парт опустел. Все стоят, кроме читающего длинноволосого Гришина. Через комнату, в правом ряду, оголтело вскакивает невыдержавший Плясов. Когда Тутеев видит, что встал Плясов, — для него все ясно. Тутеев садится. Первый ученик есть и первый ученик по поведению.

Вырыпаев проводит рукой по воздуху и зачеркивает Плясова. Это просто фокус: вот сейчас стоял длинноногий Плясов — и его уже нет (китайцы-фокусники: «Только что было — только что нет!»). Илья Петрович поднимает левую руку и решительно зачеркивает всех вставших левых. С громом, от которого прыгают парты, садятся. Вырыпаев на трясущихся согнутых ногах подходит и дотрагивается до плеча читающего Гришина:

— Я же вот вас просил, а вы не встаете!..

— А что?

Гришин растерянно приподнимается, пальцем закладывает книгу. Карие запавшие глаза, мягко-овальный лоб над ним, в нарушение обычая первого этажа, тайно отпускаемые волосы.

Илья Петрович возвращается на кафедру. Мечтательно прищуриваясь, спрашивает:

— Скажите, Гришин, как вот, по-вашему, почему десятичные дроби — именно десятичные, десятикратные, а не восьмеричные или не двенадцатеричные? То есть не восьмикратные, не двенадцатикратные? Ведь, например, двенадцатикратные, пожалуй, лучше десятикратных? А?

Мягкий овал лба прорезают молодые ручейки-морщинки. Гришину приятно: это, в сущности, не вопрос урока, а какое-то добродушное, родное для него философствование. И еще: Вырыпаев выбрал именно как раз его; точно угадал Илья Петрович, что Гришин на это охотнее всего…

— По-моему, тоже — двенадцатеричные дроби были бы лучше. Десять делится только на два и на пять, а двенадцать на два, на три, на четыре, на шесть, — это удобнее…

Смятое лицо Вырыпаева расправляется, светится.

Перейти на страницу:

Похожие книги