Дуа сердито отвернулась, её очертания расплылись, стали смутными, словно она старалась разредиться. Да она и старалась разредиться — совсем. Только, конечно, у неё ничего не получилось. Наконец ей стало больно, боль сменилась немотой, и она опять сконцентрировалась. А пестун, против обыкновения, не побранил её и не сказал даже, что неприлично так растягиваться — вдруг кто-нибудь увидит?
Она крикнула:
«Им ведь всё равно!» — и тут же ощутила, что пестуну больно. Он же по-прежнему называл их «крошка-левый» и «крошка-правый», хотя крошка-левый думал теперь только о занятиях, а крошке-правому не терпелось войти в триаду — ничем другим он больше не интересовался. Из них троих только она, Дуа, ещё чувствовала… Но ведь она была младшей, как и все эмоционали, и у эмоционалей всё происходило не так.
Пестун сказал только:
«Ты им всё-таки объясни».
И они продолжали смотреть друг на друга.
Ей не хотелось ничего им объяснять. Они стали почти чужими. Не то что в раннем детстве. Тогда они и сами с трудом разбирались, кто из них кто — левый брат, правый брат и сестра-серединка. Они были ещё прозрачными и разреженными — постоянно перепутывались, проползали друг сквозь друга и прятались в стенах. А взрослые и не думали их бранить.
Но потом братья стали плотными, серьёзными и больше не играли с ней. А когда она жаловалась пестуну, он ласково отвечал: «Ты уже большая, Дуа, и не должна теперь разреживаться».
Она не хотела слушать, но левый брат отодвигался и говорил: «Не приставай. Мне некогда с тобой возиться». А правый брат теперь всё время оставался совсем жёстким и стал хмурым и молчаливым. Тогда она не могла понять, что с ними случилось, а пестун не умел объяснить. Он только повторял время от времени точно урок, который когда-то выучил наизусть: «Левые — рационалы, Дуа, правые — пестуны. Они взрослеют каждый по-своему, своим путём».
Но ей их пути не нравились. Они уже перестали быть детьми, а её детство ещё не кончилось, и она начала гулять вместе с другими эмоционалями. Они все одинаково жаловались на своих братьев. Все одинаково болтали о будущем вступлении в триаду. Все расстилались на солнце и ели. И с каждым днём сходство между ними росло, и каждый день они говорили одно и то же.
Они ей опротивели, и она начала искать одиночества, а они в отместку прозвали её «олевелая эм». (С тех пор как она в последний раз слышала эту дразнилку, прошло уже много времени, но стоило ей вспомнить, и она словно вновь слышала их жиденькие пронзительные голоски, твердившие: «Олевелая эм, олевелая эм!» Они дразнили её с тупым упоением, потому что знали, как это ей неприятно.)
Но её пестун оставался с ней прежним, хотя, наверное, замечал, что все над ней смеются. И неуклюже старался оберегать её от остальных. Он даже иногда выходил следом за ней на поверхность, хотя и чувствовал себя там очень тягостно. Но ему нужно было удостовериться, что с ней ничего не случилось.
Как-то раз она увидела, что он разговаривает с Жёстким. Пестунам разговаривать с Жёсткими было трудно — это она знала ещё совсем крошкой. Жёсткие разговаривали только с рационалами.
Она перепугалась и отпульсировала, но всё-таки успела услышать, как её пестун сказал: «Я хорошо о ней забочусь, Жёсткий-ру».
Неужели Жёсткий спрашивал про неё? Может быть, про её странности? Но в её пестуне не ощущалось виноватости. Даже с Жёстким он говорил про то, как он о ней заботится. И её охватила неясная гордость.
И вот теперь он прощался с ней, и внезапно независимость, которую Дуа так предвкушала, утратила свои манящие очертания и стала твёрдым пиком одиночества. Она сказала:
«Но почему ты должен перейти?»
«Должен, серединка моя».
Да, должен. Она это знала. И каждый рано или поздно должен перейти. Наступит день, когда и она, вздохнув, скажет: «Я должна».
«Но откуда ты знаешь, что время настало? Если ты можешь выбирать, так почему ты не хочешь назначить другое время и остаться подольше?»
Он ответил:
«Так решил твой левый породитель. Триада должна делать то, что он говорит».
Своего левого породителя и породительницу-середину она видела очень редко. Они были не в счёт. Ей нужны не они, а только правый породитель, её пестун, её папочка, такой кубический, с совсем ровными гранями. Ни плавных изгибов, как у рационалов, ни зыбкости эмоционалей — она всегда заранее знала, что он сейчас скажет. Ну, почти всегда.
И теперь он, конечно, ответит: «Этого я крошке-эмоционали объяснить не могу».
Так он и ответил.
Дуа сказала в порыве горя:
«Мне будет грустно без тебя. Я знаю, ты думаешь, что я тебя не слушаюсь, что ты мне не нравишься, оттого что не позволяешь мне ничего делать. Но уж лучше ты мне совсем ничего не позволяй. Я не буду злиться, только бы ты был со мной».
А пестун просто стоял и смотрел. Он не умел справляться с такими порывами и, приблизившись к ней, образовал руку. Было видно, как ему трудно. Но он, весь дрожа, продолжал удерживать руку, и её очертания стали мягкими — самую чуточку.