— До чего распустились люди. Представь, эта наша идеальная пара-то! Развелись! Он отыскал себе какую-то даму сердца и развелся. Жена требует с него 250 рублей в месяц, он дает только 150. Что же, пожил с женой, теперь нашел себе молоденькую. Никаких обязанностей, никакого долга. Еще хорошо, что детей нет.
Капот у нее распахнулся оттого, что она жестикулировала руками, она с раздражением запахнула его и продолжала:
— Она ли с ним не няньчилась! Но теперь думают только о себе, о своем брюхе. Какие мерзавцы! — сказала она с излишней горячностью, от которой Кисляков вдруг почувствовал раздражение против жены и сочувствие и даже зависть к Звенигородскому, который развелся и «завел себе молоденькую». Но он только посмотрел на нее сквозь пенснэ и ничего не сказал.
И тут же почему-то вспомнил, что Елена Викторовна старше его на целых пять лет, да еще полная, низенькая для своей толщины, вечно с этой зеленой лентой и розовым капотом, — вероятно, думает, что она в этом наряде очаровательная.
А в ее резких выпадах против разведшегося мужа он чувствовал косвенно выпад против себя самого, так как она говорила вообще о мужчинах. Как будто она была уверена в своем непререкаемом праве на постоянное обожание и преданность, даже будучи, толстою да еще перевалившею на пятый десяток.
Все эти мысли только промелькнули в его голове, как они всегда мелькали, когда начинался разговор в повышенном тоне. Если же высказать хоть сотую долю этих мыслей — он знал, чем это кончится… Это будет драма на целую неделю. И потому он приберегал высказывание этих мыслей к какому-то последнему случаю, чтобы накопилось побольше раздражения от серости этой жизни. Когда придет этот последний случай и в каком виде, он не знал.
В это время пришла с рынка тетка Елены Викторовны, с двумя их собаками — мрачным бульдогом и Джери, шумным фоксом. Тетка, вся высохшая, с накладными волосами, в старомодном крашеном платье, быстро юркнула за свою ширму.
Она всякий раз, когда слышала повышенный разговор между супругами, уходила к себе за ширму.
— Ну, давай деньги, — сказала Елена Викторовна, видимо перебитая приходом тетки в своем возбуждении.
Кисляков опустил руку в карман и чуть было по ошибке не вынул отложенные пятьдесят рублей вместо двухсот.
— Вот двести рублей, — сказал он и тут же убедился, что от Елены Викторовны нельзя утаить ничего. Уж сколько у него было попыток в этом направлении, и все они кончались крахом.
— А где же еще пятьдесят?
— Какие пятьдесят?
— А те, что ты должен был получить за командировку.
— Ах да, эти… Эти здесь. Я их отложил отдельно, — сказал Кисляков и по подозрительному молчаливому взгляду Елены Викторовны, которым она смотрела на него, пока он лез в карман и доставал деньги, понял, что она относится к нему, как к жулику, и даже не раздражается, не приходит в ужас от лжи, а просто решает, что с ним нужно быть начеку, учитывать каждую копейку.
Это сразу привело его в состояние крайнего раздражения и беспросветного отчаяния от своей полной зависимости и унизительной поднадзорности.
Но он опять ничего этого не высказал. Только лицо его было совершенно расстроено и сердце неприятно-болезненно билось.
— А гостей позвал?
— Позвал.
— Сколько?
— С нами и с тетей всего будет девять человек.
— Только чтобы не больше девяти, — сказала почему-то Елена Викторовна. — Ну, садитесь обедать. Тетя, садитесь. Садитесь, после сделаете.
Кисляков, сохраняя недовольно-молчаливый вид, сел. Кроме неприятного осадка от разговора с женой, у него было раздражение от присутствия собак и тетки.
Может быть, пятьдесят процентов его нервности и склероза нужно было отнести за счет присутствия в комнате тетки и собак.
Одна собака, фокс Джери, белая с черными пятнами, изводила своим пронзительным лаем. Стоило только услышать ей хотя бы самый отдаленный звук или звонок, как она вскакивала с своего матрасика и, подняв переднюю ногу и одно ухо (другое у нее всегда завертывалось), пронзительно, звонко лаяла, забросив вверх голову, так, что Кисляков каждый раз вздрагивал, точно ему в бок сунули каленое железо.
Другая собака, мрачный большеголовый бульдог с отвисшей губой, с переломленным хвостом, отличался каким-то загадочным взглядом. Он портил жизнь тем, что всегда лежал в кресле сбоку письменного стола. Когда Кисляков подходил к нему, чтобы прогнать, тот загадочно-мрачно смотрел на него, и можно было опасаться, что он еще, чего доброго, укусит, так как он иногда даже начинал рычать.
Только изредка, очевидно — будучи в хорошем настроении, он подходил к хозяину и, подсунув под его руку свою толстую морду, настойчиво требовал ласки. И Кисляков гладил его, а сам с неприятным чувством думал о том, что ему еще как-то приходится заискивать перед этой гадиной.
За обедом он всегда садился на пол сбоку Кислякова, в некотором расстоянии, и, не спуская глаз, смотрел на него, ожидая подачки.