Ошеломленная канонисса не посмела ответить племяннику ни слова. В выражении его лица, во всей его осанке была такая непреклонность, что добрейшая тетушка даже испугалась и инстинктивно, с необыкновенной готовностью и образцовой аккуратностью, начала исполнять все его распоряжения. Доктор, видя, что его авторитет решительно не признается, и не рискуя вступать в препирательства с буйнопомешанным (так он рассказывал потом), счел за лучшее удалиться. Капеллан отправился читать свои молитвы. Альберт же с помогавшими ему теткой и двумя служанками провел весь день в комнате Консуэло, ни на минуту не ослабляя своего ухода за ней. После нескольких часов спокойствия у больной снова повторился припадок, почти такой же сильный, но менее продолжительный. Когда благодаря сильнодействующим успокоительным средствам припадок затих, Альберт стал уговаривать тетку пойти соснуть и прислать какую-нибудь женщину на смену двум служанкам, которым тоже нужно было дать отдых.
– А вы, Альберт, разве не хотите отдохнуть? – робко спросила Венцеслава.
– Нет, дорогая тетушка, я в этом не нуждаюсь.
– Увы, – ответила она, – вы себя убиваете, дитя мое… Дорого же нам обойдется эта иностранка! – добавила, уходя к себе, расхрабрившаяся старушка, заметив, что молодой граф не слушает ее.
Все же Альберт согласился немного перекусить, чтобы набраться сил, которые, он чувствовал, могли ему понадобиться. Он поел в коридоре стоя и не спуская глаз с двери, а потом бросил салфетку на пол и вернулся в комнату больной. Отныне дверь в комнату Амалии была заперта, чтобы те немногие лица, которых он допускал, проходили через коридор. Амалия, правда, сделала вид, будто хочет ухаживать за подругой. Но она бралась за все так неловко, приходила в такой ужас от всякого движения больной, так боялась новых судорог, что Альберт, выйдя из себя, попросил ее ни во что не вмешиваться, идти в свою комнату и заняться своими делами.
– В мою комнату? – отвечала Амалия. – Если бы даже приличие и позволяло мне спать в комнате, отделенной от вас одной дверью, – ведь вы, можно сказать, поселились у меня, – то неужели вы думаете, что я в состоянии заснуть хоть на минуту, слыша эти раздирающие душу вопли, эту страшную агонию?
Альберт, пожав плечами, ответил ей, что в замке много других комнат и что она может выбрать любую, пока больная не будет перенесена в помещение, где ее соседство никого не обеспокоит.
Раздосадованная Амалия последовала этому совету. Тяжелее всего ей было смотреть на нежные, можно сказать, материнские заботы, которыми Альберт окружал ее соперницу.
– Ах, тетушка! – воскликнула она, бросаясь на шею канониссе, когда та устроила ее в собственной спальне, где велела поставить еще одну кровать рядом со своей. – Мы с вами не знали Альберта: теперь мы видим, как он умеет любить!
Несколько дней Консуэло находилась между жизнью и смертью. Но Альберт боролся с недугом так упорно и так искусно, что, наконец, ему удалось победить его. Как только девушка оказалась вне опасности, он велел перенести ее в одну из башен замка. Здесь дольше бывало солнце, и вид отсюда был красивее и шире, чем из других окон. Вообще комната эта со своей старинной мебелью более соответствовала серьезным вкусам Консуэло, чем та, куда нашли нужным поместить ее по приезде, и уже давно можно было понять из ее слов, что ей хотелось бы жить здесь. Здесь ей не угрожала назойливость подруги, и, несмотря на постоянное присутствие женщины, сменявшейся утром и вечером, она могла проводить, в сущности, наедине со своим спасителем, томительные и сладостные дни своего выздоровления. Они всегда говорили по-испански: нежные слова, осторожно выражавшие страсть Альберта, были милее для слуха Консуэло на языке, напоминавшем ей родину, мать, детство. Преисполненная горячей благодарности, измученная страданиями, от которых избавил ее один Альберт, она теперь предавалась тому дремотному покою, который наступает после тяжких потрясений. Память ее мало-помалу пробуждалась, но как-то неравномерно. Так, например, живо припоминая с чистой и понятной радостью помощь и самоотверженность Альберта в главные моменты их встреч, она в то же время неясно, как бы сквозь густое облако, прозревала заблуждения его рассудка и всю глубину его слишком серьезной страсти. Бывали часы, когда после сна или приема успокоительного лекарства все, что возбуждало в ней прежде недоверие и страх в отношении ее великодушного друга, представлялось ей каким-то бредом. Она до того привыкла к нему и к его заботам о себе, что, когда он уходил, по ее же просьбе, обедать со своей семьей, она тревожилась и дурно себя чувствовала. Ей казалось, что успокоительные средства, приготовленные и поданные не им самим, производят на нее обратное действие; когда же он сам подносил их ей, она