Консуэло снова заставили петь, превознося ее до небес, и она в тот вечер буквально делила лавры с Кафариэлло. Каждую минуту она ждала, что с ней заговорит граф Годиц, и ей придется выдержать огонь его насмешливых похвал. Но странная вещь: граф Годиц не подошел к клавесину, у которого она стояла отвернувшись, чтобы он не мог видеть ее лица. И когда он справлялся о ее имени и возрасте, казалось, он впервые слышит о ней. Дело в том, что он не получил неосторожной записки, которую Консуэло, осмелевшая во время своего путешествия, послала ему с женой дезертира. К тому же он был очень близорук, и так как в то время еще не было принято беззастенчиво лорнировать в гостиных, то он неясно различал бледное лицо певицы. Быть может, покажется странным, что, выдавая себя за ярого меломана, граф не полюбопытствовал взглянуть поближе на замечательную исполнительницу. Но не надо забывать, что моравский вельможа любил только свою собственную музыку, свою собственную методу и своих собственных певцов. Большие таланты не внушали ему никакого интереса и никакой симпатии; их требования и притязания он считал ни с чем не сообразными, и, когда ему говорили, что Фаустина Бордони получает в Лондоне пятьдесят тысяч франков в год, а Фаринелли – сто пятьдесят тысяч, он пожимал плечами и уверял, что за пятьсот франков жалованья он имеет в своем росвальдском театре в Моравии певцов, обученных им самим, которые столь же искусны, как Фаринелли, Фаустина и даже сам синьор Кафариэлло.
Заносчивость последнего была ему особенно противна и невыносима именно потому, что в своем кругу граф Годиц отличался точно такими же странными и смешными повадками. Если хвастуны не нравятся скромным и разумным людям, они тем более неприятны и отвратительны таким же хвастунам, как они сами. Всякий тщеславный человек ненавидит себе подобных и высмеивает в них порок, присущий ему самому. Пока слушали пение Кафариэлло, никто не думал ни о богатстве, ни о любви к музыке графа Годица. Пока Кафариэлло бахвалился, не оставалось места для бахвальства графа Годица, – словом, они мешали друг другу. Ни один салон не был настолько обширен и ни одно общество – настолько внимательно, чтобы вместить и удовлетворить двух людей, терзаемых такой «жаждой апробации», как выражаются френологи наших дней.
Была и третья причина, помешавшая графу Годицу разглядеть и вспомнить своего Бертони из Пассау: дело в том, что там он почти не глядел на него, и теперь вряд ли мог бы узнать его в новом, преображенном виде. Перед ним тогда была девочка «довольно миловидная», как принято было в то время говорить о сносной наружности; он услышал ее красивый, свежий, гибкий голос и решил, что она умна и легко поддастся обучению. Больше он ничего не почувствовал, не угадал, да больше ему ничего и не нужно было для его театра в Росвальде. Он был богат и привык покупать без особенного разбора и не торгуясь все, что ему подходило. Он захотел купить талант Консуэло и ее лично, как мы покупаем ножик в Шательро или стеклянные изделия в Венеции. Торговая сделка не состоялась, но так как граф ни одной минуты не был влюблен в Консуэло, то ни минуты и не жалел об этом. Правда, при своем пробуждении в Пассау он был несколько раздосадован, но люди, имеющие о себе высокое мнение, недолго страдают от подобной неудачи. Они скоро забывают о ней: разве им не принадлежит весь мир, в особенности если они богаты? «Ну что ж, – сказал себе благородный граф, – одна неудача, а за ней последует сто удач».
В то время как Консуэло пела свою последнюю арию, он пошептался с Вильгельминой и, заметив, что Порпора кидает на него яростные взгляды, вскоре ушел, не получив никакого удовольствия в обществе этих педантичных и неотесанных музыкантов.
Глава LXXXV