Поздно вечером с Ленинградского вокзала, там, где Ленин посреди павильона строго следит за порядком, а пассажиры маются на жестких скамейках зала ожидания, поезд помчит их в опальную столицу, второй город страны, никак не могущий смириться с этой второстепенностью и носящий в себе идею реванша, которая иногда в нем разрастается до невиданной широты. А завтра утром он снова окажется там, где Лена и его новая жизнь, смутная и неравновесная, и непонятно, наслаждаться ей или бояться ее; завтра его легкие снова заполнит невский воздух, такой влажный, что кто-то от этого обретает известную романтическую мягкость и податливость, а кто-то, напротив, ожесточается, беспрестанно ища возможность высушить себя.
С дедом они договорились, что в следующий раз он ему обязательно что-нибудь поиграет из того, что недавно разучил. Тому не терпелось послушать Арсения. Правильно ли развивается его талант? Никакая сценобоязнь не вечна. Когда она пройдет, главное — не пожалеть, что упустил что-то в подготовке. Лев Норштейн относился к тому типу людей, в которых некоторая наивность не сдается даже самому негативному опыту, без этой наивности их личность заболевает, скукоживается, теряет себя. Лев Семенович обещал договориться, чтобы им для этого открыли одну из аудиторий Гнесинского института. Арсений не сомневался, что дедушка все устроит. Старого Норштейна в Гнесинке уважали. Условились приблизительно на середину августа. Светлана Львовна в это время собиралась с Димкой в Ялту, а значит, предстоящему свиданию не надо будет придавать излишней таинственности.
Ни тот ни другой даже не обмолвился о том, что Арсений может зайти домой, на Огарева, и поиграть деду там. В отсутствие матери и брата его появление дома сродни воровству…
Арсений огляделся и понял, что он находится совсем недалеко от Гнесинского института, который так и не стал ему родным, хотя и претендовал на это. Но именно в этих стенах к нему явилась его сценическая болезнь, и здесь же он собирался с ней бороться и конечно же побороть ее. Когда он первый раз испытал ужас навязчивого кошмара падающей крышки, он испугался, но все же оставил себе маленькую лазейку: вдруг это только из-за усталости, переутомления, вдруг это ни к чему не приведет серьезному? Но когда это раз за разом повторялось, причудливый и безжалостный диагноз утверждался в сознании, как утверждается отрицательное мнение о человеке. Окончательно и бесповоротно. А потом жизнь погнала его в иные края, в этой гонке бросая его то туда, то сюда: то давала познать головокружительное счастье, то вгоняла гвозди отчаяния по самую шапку. Одно оставалось неизменно: он не мог заставить себя выступить на сцене сольно перед зрителями. Его подсознание вылезало из какого-то темного и пыльного угла и поглощало его целиком, лишая воли, таланта, силы, сковывало все мысли и мышцы.
Профессор Бошнякович! Он помнил наизусть его домашний телефон. Он пошарил в кармане брюк, выудил несколько двухкопеечных монеток. Может, найти телефонную будку и набрать ему? Вдруг он дома? Если предложить повидаться? Но зачем? Из Ленинграда он никогда не звонил ему. Теперь это будет выглядеть дико. Ведь свое бегство в Ленинград он толком и не обсудил с ним. Лишь поставил в известность. Тот интеллигентно заверил, что сделает все возможное для перевода. Не подал виду, что ему это неприятно и не входит в его планы. Нельзя было так с ним! Профессор ждал чего-то другого. Ведь они быстро сблизились, он вошел в его положение, принял как данность его гневный уход из консерватории, встал на его сторону, собирался вместе с ним двигаться дальше. А он мало того что не оправдал его надежд на первом же классном концерте, так еще и не удостоил его благодарного прощального разговора. Извиняет ли его, что он тогда был не живее робота, а требовать от робота большего, чем просто передвижения или исполнения необходимых функций, чаще всего бессмысленно? По крайней мере, объясняться на этот счет уже поздно.
Улица Воровского, если идти по ней от Арбатской площади, по правой стороне, имеет вид совершенно византийский. Высотка на площади Восстания видна вдалеке не полностью, ее загораживают высокие доходные дома XIX века, и взгляд упирается в квадратную крайнюю башню, отдельно от всей конструкции смахивающую на византийское сооружение. А молчание фасадов напоминает молчание взятого в плен красноармейцами белого офицера, который скорее умрет, чем разожмет зубы и выдаст ворогам то, чего они от него добиваются.
Арсений подошел к желтому зданию Гнесинки, вдоль него росли не по-городскому пышные деревья, абитуриенты создавали около него веселую суету, о чем-то болтая, стреляя друг у друга сигареты, размахивая портфелями, сумками, инструментами в футлярах и чехлах. Скоро кто-то из них будет прыгать от счастья, что его приняли, а кто-то рыдать, звучно или беззвучно, не увидев свое имя в списке поступивших.
Из распахнутых высоких окон, как обычно, в яростной какофонии выпрыгивали на улицу многообразные звуки.