Нет, Дима никому не завидовал. Невольно отыскивая в себе то, что было по-настоящему дорого ему, он неожиданно вспомнил своих сахалинских друзей — Леню Гликенфрейда и Алексея Кима. Он даже удивился, что вспомнил их, но удивление тут же сменила догадка: может быть, то, что он знал о Лене и Алексее, и то, как сложится их жизнь дальше, было важнее, чем всякие города с их достопримечательностями, спортивными командами, известными людьми?

Нет, он не жалел, что поступил в училище. Все равно нужно было где-то быть и стараться чувствовать себя хорошо. И дома ему не стало бы лучше. Но меньше всего он хотел, чтобы мама видела, как он старался поднимать ногу выше и откидывать руку назад до отказа, как ему делали замечания и он тут же исправлялся. Конечно, Тоне это понравилось бы. Наверное, понравилось бы и маме.

Он заполнял едва полстранички. О чем писать еще? Не описывать же все подряд. Писать нужно не о чем-то вообще, а о себе. Но что можно написать о себе? Здесь постоянно нужно куда-то бежать, строиться, наводить порядок. Все время нужно было кем-то быть. За этим следили офицеры и старшина, преподаватели и сами воспитанники. Еще больше следил за этим сам Дима. Часто он забывался. Потом приходил в себя и видел, что показывал офицеру начищенный до серебряного блеска задник ботинка, подшитый подворотничок, смотрел на грудь четвертого человека, шел в парадной коробке по центральной аллее… Он будто был не он, а кто-то другой. И снова забывался. Пока он старался кем-то быть, он будто ни о чем не думал. Однажды показалось: о н  ч у т ь  б ы л о  с о в с е м  н е з а б ы л  с е б я. Потом это показалось еще раз. Потом еще и еще.

В казарме уже выключили свет. По проходу, заложив руки за спину, ходил Голубев. В углу на кроватях переговаривались Высотин с приятелями. Уткин крикнул, чтобы не мешали спать, и укрылся с головой. Потом все затихли, и Голубев ушел. Сначала Дима не понял, почему пошли слезы, но вдруг стало ясно: ему было жалко себя. По-детски искривились губы. От этого стало еще жальче себя, и слезы хлынули. Он закрылся одеялом. Стало еще хуже. Он был один во всей вселенной. Плакала душа. Его душа. Выплакавшись, он, как в детстве, уже готов был успокоенно уснуть, но ужас того, что он только что испытал, дошел до него.

Утром он был необычно тих. Поглядывал на соседей по кровати Тихвина и Гривнева, не заметили ли они, что он плакал. Поглядывал и на других, заметили ли те какие-нибудь перемены в нем. Никто ничего не заметил.

Вечером после отбоя Дима уже засыпал, когда на него нашло. Он лежал в гробу. Мама вытирала напухшее красное лицо маленьким платком. Отрешенно переживал отец. Но чем родители могли помочь ему? Будь они сейчас с ним, он все равно не успокоился бы. Конечно, умри он на самом деле, горевали бы только они.

— Ты что? — спросил Тихвин.

— Насморк, — ответил Дима.

Не хватало еще, чтобы ребята услышали его плач. Не хватало еще, чтобы это услышал Гривнев. Оба они были дальневосточниками. Оба расхваливали свои края. Не сошлись их мнения о статуе-скале Сталина и о треске.

— Это очень вкусная рыба, — утверждал Гривнев.

— Жесткая, чем то противным пахнет, — возражал Дима.

— Значит, ты ее не ел, — утверждал Гривнев.

— Ел. Никто дома не стал ее есть. Мама выкинула, — говорил Дима.

Ребята поверили Гривневу. Высотин посмотрел на Диму с откровенным предубеждением и пошел с приятелями. Довольный Гривнев, переваливаясь с ноги на ногу небольшим выпуклым телом, направился за ними.

Гривнев все-таки услышал его.

— Ты плачешь? — неожиданно участливо спросил он.

— Насморк, — объяснил Дима.

А днем они снова поспорили.

— Козявка, — обозвал Гривнев.

Нос у Димы после ночного плача был заложен.

— Подхалим, — ответил он.

Гривнев подхалимом не был, но мог подойти к любой компании и держал себя там как свой.

Иногда Дима просыпался среди ночи. Мысль, что он непременно умрет, овладевала им, и не было выхода. Он помнил, что и прежде думал о смерти, но потом перестал. Значит, надо просто не думать об этом. А еще лучше помнить об этом и не мучиться. Ведь не плачут же ребята. Что он, слабее?

Доводы действовали, пожалуй, только днем. Он уже понимал, что боялся не смерти. Конечно, он когда-нибудь умрет. Не только он, умрут все. Глядя на Тихвина, он принимался чинить карандаши, проводил поля во всех тетрадях, но чувствовал, что не мог быть доволен этим. И ждал вечера. На этот раз он постарается не переживать.

«В общем, у меня все хорошо. Целую. Дима», — заканчивал он письмо.

<p><emphasis><strong>Глава шестая</strong></emphasis></p>

Все кончилось вдруг. Он понял, отчего ему становилось хорошо или плохо. Облегчение наступало, если восстанавливалась его дружба с Гривневым, если и Высотин смотрел на него без предубеждения, словом, если его, Диму,  п р и з н а в а л и.  И такими были все. Переглядываясь с ребятами, он как в зеркале встречал, казалось ему, свой собственный взгляд.

Перейти на страницу:

Похожие книги