Что делал Чуковский в последние дни октября 1917 года, весь ноябрь и декабрь – неизвестно. Можно предположить: обсуждал, как и вся русская интеллигенция, с друзьями и коллегами, что будет дальше. Размышлял над тем, как быть. Думал о текущих литературных делах: где-то в типографии мытарили сборник «Радуга», в декабре отмечали некрасовский юбилей, власть сменилась, а семью надо было по-прежнему кормить… За границей, отрезанная от Петрограда, оказалась Куоккала – дача, книги, архивы, вещи, – не столько собственность, сколько ушедший в небытие кусок жизни. Кажется, и сам Чуковский, и мало кто вообще сразу понял, как крепко и бесповоротно все перевернулось.

Меня, как реку,Суровая эпоха повернула.Мне подменили жизнь. В другое русло,Мимо другого потекла она.И я своих не знаю берегов.

Это написала Ахматова несколько десятилетий спустя, и подписаться под этими строчками могло целое поколение. Они еще доделывали дела, начатые в прошлой жизни, договаривали те разговоры, думали в тех категориях, а их уже несло по новому руслу.

Дни эти, темные, путаные, смутные, пронизанные ветром и простроченные стрельбой, вообще немного оставили следов в мемуарах. Начало Первой и Второй мировых войн – это да, это хорошо помнилось: был летний день, делали то-то и то-то, когда вдруг узнали: война.

Чуковский через полвека сумел описать потемкинские дни со всеми красками, запахами, звуками, лицами, основываясь на короткой и неполной дневниковой записи и старой статье. Почему же он ни словом не обмолвился о куда более важных и трудных днях в октябре 1917-го, о страшных вестях из Москвы, о первых днях 1918 года? Почему ни слова нет в дневнике, куда он уже много лет заносил все мало-мальски достойное внимания, все, что хотел сохранить на будущее?

Может быть, время оказалось настолько насыщено событиями, что сил не было записывать (как в июне 1905-го), а рассказать о пережитом в воспоминаниях не позволяла эпоха. Зинаида Гиппиус уже после бегства из России закончила дневник 1919 года пассажем, где были и такие слова: «Писать даже и то, что я писала, было безумием, при вечных повальных обысках… Дневник в Совдепии – не мемуары, не воспоминания „после“, а именно „дневник“, – вещь исключительная: не думаю, чтобы их много нашлось в России после освобождения».

И даже если записи все-таки были – наверняка их впоследствии уничтожили. Многие дневники советского времени многократно подвергались самоцензуре, которая стала особенно жестокой в 30-е годы. В дневниках Чуковского некоторые страницы вырваны, у других оторваны или отрезаны части, вырезаны отдельные слова. В «Чукоккале» чудом сохранилось несколько «несоветских» стихотворений и прозаических фрагментов разных авторов, над ними видны начертанные рукой Марии Борисовны вердикты: «вырезать…»

Если представить себе, что были какие-то записи – и о людях, с которыми Чуковский мог встречаться и обсуждать перспективы, и о характере этого обсуждения, насколько его можно представить по записям предыдущих лет и месяцев, – то вполне допустима и мысль, что все это в какой-то момент оказалось совершенно не подлежащим хранению дома и было уничтожено. Или потеряно. А может, ничего и не было.

Конец 1917-го: Зимний взят и загажен. На улицах повальные грабежи, пойманных воров толпа забивает до смерти или топит в Неве. Каждый вечер громят винные погреба и до утра дерутся с воплями. Новая власть ведет себя по-хамски («Орут на всех, орут, как будочники в Конотопе или Чухломе», – возмущался в «Новой жизни» Горький). В деревнях громят дворянские усадьбы, жгут библиотеки, растаскивают барское добро. Ходят слухи – то ли немцы возьмут Питер, то ли калединцы, то ли корниловцы… «Служащие не служат, министерства не работают, банки не открываются, телефон не звонит, Ставка не шлет известий, торговцы не торгуют, даже актеры не играют», – записывает Зинаида Гиппиус. Электричества нет. Есть нечего. В Москве бойня, расстрел Кремля, погромы, грабежи, озверевшие толпы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже