С этим можно соглашаться, а можно и не согласиться – общий тон дневников Чуковского почти всегда минорный и даже трагический; между тем сказанное о мужичках вполне совпадает с его мыслями о русском народе, мельком высказанными в холомковских записях среди многочисленных обид на художников Добужинского и Попова; оценка Волынского и Чудовского прямо вытекает из приведенных выше дневниковых записей, оценка Замятина даже мягче, чем в дневниках. Сомнительно, чтобы человек в здравом уме предназначал для публикации за границей письмо с такими резкими характеристиками коллег, с которыми еще предстоит работать. Впрочем, авторы «Русского Берлина» тоже считают открытым вопрос о том, предназначалось ли письмо Чуковского для печати. Во-первых, оно являлось ответом на письмо Толстого, прямо приглашавшее в «Накануне». С другой стороны, Чуковский сам только что напечатал «частное» письмо Толстого к нему в петроградских «Литературных записках». И в самом деле: куда более умеренное письмо профессору Ященко Чуковский снабдил оговоркой, что оно не для печати; будь такая оговорка в письме Толстому, все было бы иначе.
Алексей Толстой готовил письмо к публикации вместе с Горьким. Горький настоял на том, чтобы вычеркнуть несколько фраз. Он писал потом Ольденбургу, что уговаривал Толстого «совсем не печатать эту… эпистолу» (публикаторы письма в «Литературном наследстве», судя по контексту, вырезали нелестный эпитет), но уговорить не смог: «Толстой, конечно, был заинтересован опубликовать это письмо, его, беднягу, так травят здесь».
«Мы вместе вычеркнули из него одну треть, – оправдывался потом Толстой. – Фраза же о Волынском была вычеркнута, но в типографии ее почему-то набрали. (Вычеркивал Горький карандашиком.)».
Общественное негодование поднялось, как цунами, и обрушилось на обоих – на Толстого и Чуковского. Письмо было воспринято как прямой донос властям на коллег и друзей; сам факт публикации Толстым личного письма расценен как подлость.
Альберт Пинкевич писал Горькому: «Всеобщее возмущение вызвало помещение письма Чуковского в „Накануне“ с указанием фамилий: получилось нечто вроде доноса… Разве можно такое письмо публиковать» (15 июня). «Здесь, как и в Москве, скандал вокруг письма Чуковского. Алексей Николаевич себе помещением этого письма очень повредил» (17 июня). Горький – Ольденбургу: «Письмо Чуковского, вероятно, очень оглушило многих?» (20 июня). Горький – Толстому: «Но, по словам Пинкевича, там весьма настроены против Вас литераторы?» (сентябрь). Толстой – Горькому: «Всеволод Иванов про Чуковского пишет, что тот ужасно оправдывается за свое письмо». Зинаида Гиппиус 21 июня писала жене Алексея Ремизова Серафиме Ремизовой-Довгелло: «О Толстом я больше и слышать ничего не хочу. Хорош и Чуковский. Впрочем, он как был – таким и остался. Всегда ведь был за „Советскую Власть“. Хорошенькое создание». (А помните – «к седому мальчику с душою нежной»… хотя за три года отношение Чуковского к власти кардинально не изменилось.)
Интересно поведение Горького: отзывается он обо всей этой истории чрезвычайно хладнокровно, и похоже, что Чуковского ему совершенно не жаль. И весьма сомнительно, чтобы он не мог отговорить Толстого публиковать письмо.
Одной из первых на публикацию отозвалась Цветаева в берлинской газете «Голос России». Она порицала Толстого за опубликование письма в газете, которая «продается на всех углах Москвы и Петербурга», за то, что не постеснялся напечатать хвалебные строки Чуковского, посвященные его новой книге («…желая поделиться радостью с вашими друзьями, вы могли бы ограничиться этим отрывком»), напоминала о существовании ГПУ и возможных последствиях письма – «Допустите, что одному из названных лиц после 4Уг лет „ничего-не-делания“ (от него, кстати, и умер Блок) захочется на волю, – какую роль в его отъезде сыграет Ваше накануньевское письмо?».