Чуковский в «Двух душах» удивляется тому, что человек, выросший в бесчеловечном окружении, стал не преступником, а неутомимым борцом за человеческое счастье: без устали проповедует и делится готовыми рецептами счастья – постоянно твердя их снова и снова. Каков же рецепт Горького? «Надо думать о людях, о переустройстве их жизни, а все остальное вздор», – формулирует Чуковский. Никакой метафизики. Никаких душевных исканий. «Трагедии бытия, мучившие прежних великих писателей, Горький заменил трагедиями быта. Кроме публицистических, социальных вопросов, он не знает никаких других». Человек, поднявшийся с социального дна, верит, что ключ ко всем проблемам – в социальном переустройстве, и потому в своих книгах настойчиво пропагандирует разнообразные – в зависимости от очередного увлечения – лекарства от социальных болезней. И ничего, кроме материального благополучия, не предлагает. Чуковский замечает острый конфликт между Горьким-проповедником культурной жизни и Горьким-художником. «Весь художественный аппарат Горького приспособлен исключительно для изображения дикой, некультурной России. В этой области он – уверенный мастер», – заявляет Чуковский. А стоит ему заговорить об интеллигенции, Блоке, Короленко – выходит скучно и плоско, "у Горького и органов нет, чтобы ощутить именно
Горький-художник рисует яркую, узорчатую, шальную, хмельную жизнь, упивается ею, радуется… а публицист скучно твердит о необходимости культуры и машин… У художника огромная палитра, где сотни оттенков, а публицист знает лишь черное и белое, безудержно обличает одно и славит другое. Художник славит жизнь такой, какая она есть – просто потому, что жить – хорошо! Публицист рассудительно доказывает полезность санитарии, гигиены, цивилизации, чего угодно, «и не смейте служить ничему абсолютному, самоцельному и самоценному, – только человечеству, только его удобствам и пользам!».
Вот на эту реплику, вложенную Чуковским в уста Горького, стоит обратить особое внимание. Она резко враждебна всей системе взглядов Чуковского, для которых понятие «абсолютного, самоцельного, самоценного» является ключевым.
Это становится особенно наглядно, если вспомнить финал книги «Александр Блок как человек и поэт», вышедшей в том же году. Чуковский пишет там о Бертране, герое драмы «Роза и крест», который считал Прекрасной Дамой бездушную пошлячку и стоял на часах под ее окном, пока она предавалась страсти с «ее пошлым любовником»: «Он счастлив своей жертвой Пустоте. Пусть его невеста – картонная, но сердце у него не картонное: человеческое, героическое сердце, преображающее своими ненужными жертвами Балаганчик мира в Храм».
Храм строится не только и не столько мускульным усилием и мастерством чертежника, сколько усилием души. Без него мир так и останется балаганчиком. Или пестрым, шумным, размалеванным горьковским ярмарочным балаганом.
Чуковский оставил Горького на распутье. Тогда, в 1920-х, когда писатель, казалось, отошел от примитивной, пафосной декларативности, которою было пронизано все его раннее творчество, когда создал несколько мастерских, зрелых, серьезных произведений – оставалась крепкая надежда на то, что художник возьмет верх над проповедником.
Однако проповедник одолел.
И именно самая ходульная, самая публицистическая, утилитарная, агитационно-пропагандистская часть наследия Горького стала считаться вершиной его творчества и вошла в школьные программы.
И, как пишет в комментариях к книге «Две души Максима Горького» Евгения Иванова, книга эта стала «своего рода жупелом для советских горьковедов, например, К. Д. Муратова не включила статью о Чуковском-критике в „Историю русской критики“, откровенно признаваясь наследникам, что не может простить ему статьи и эту книгу о Горьком. А Елена Цезаревна Чуковская вспоминает, что уже в 60-е годы Корней Иванович показывал ей письмо, автор которого требовал немедленно выслать ему какую-то сумму, угрожая, что в противном случае перешлет имеющийся у него экземпляр книги „Две души Максима Горького“ куда следует».