Покаяниям и обещаниям загладить вину в сороковых-пятидесятых годах уже тоже знали цену. С истовыми присягами на верность времен коллективизации и с признаниями в шпионаже и вредительстве в тридцатых эти покаяния роднила только их явная недобровольность. Все выродилось, все измельчало. Такие признания давно уже из переворачивающего душу покаяния превратились в обычную констатацию факта: «Вы сильнее, всё, отвяжитесь». Так мальчик, которого всем скопом бьют во дворе, на вопрос: «Еще поддать или хватит?» – отвечает: «Хватит». Так безоружный человек при виде льва прикидывается мертвым, чтобы остаться в живых. Так заключенный в лагере не вступает в споры о правах человека с охраной, ибо лучшим исходом подобного спора будет карцер, – именно о таком опыте самосохранения был написан позднее «Один день Ивана Денисовича». Так Ахматова, отвечая на вопрос английских студентов, что она думает о роковом постановлении, не моргнув глазом, ровно ответила, что считает его «совершенно правильным» (а Зощенко, не выдержав очередного мучительства, попытался защитить себя – и за этим последовали новые гонения). Можно, конечно, гордо распрямиться и дернуть льва за усы, обозвать сатрапом начлага, броситься под пули вохровцев. «Безумству храбрых поем мы песню», да. Грань между подвигом и бессмысленным риском пролегает где-то здесь и оказывается чрезвычайно размытой: не предать своего Бога, спасти человека – ради этого стоит жертвовать собой; но стоит ли – ради попытки объяснить голодному хищнику гуманистические ценности? Вопрос открытый.

Еще вовсю гремит борьба с журналами, а в недрах МГБ уже зреют новые инициативы: уже написан донос на Еврейский антифашистский комитет, уже готовятся варфоломеевские ночи в кинематографе, театре и музыке. Жить в СССР плохо и трудно: хозяйство разрушено, бедность повальная, после летней засухи начался голод, продукты по карточкам, преступность растет. Отсутствие порядка и эффективности компенсируется наращиванием жесткости. Разговоры стихли до шепота. Каждый ищет для себя форму неучастия – или форму выживания. И ведь, что страшно, они не были трусами – прошедшие две мировые войны, награжденные Георгиями за храбрость, орденами Славы и медалями «За отвагу», повидавшие такого, что иным поколениям на пять жизней с лихвой хватило бы. Но тихо произнести, как Добычин когда-то: «С тем, что здесь говорилось, я не согласен» – стало актом куда большего мужества, чем перейти линию фронта, взять голыми руками «языка» и привести его к своим.

Для таких лет, когда жить литературой невозможно (не только в материальном смысле), у Чуковского уже был отработан вариант ухода, погружения в материи, которые позволяют сохранить себя, не потеряв лица и рассудка: перевод, теория перевода, литературоведение, проблемы преподавания литературы в школе. Все это вновь вышло на первый план и стало его основным занятием на ближайшие годы.

Снова он погружается в 1860-е, в текстологию, комментарии и примечания, в тонны и тонны корректур. И страшно боится, что у него отберут и это занятие. Получив повестку на заседание редакционного совета Гослитиздата, где первым пунктом значится обсуждение постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», а третьим – план Полного собрания сочинений Некрасова под редакцией Чуковского, – впадает в панику, понимая, что на собрании его будут «шельмовать и клеймить», отнимут редактуру: "И мне уже заранее слышалось злорадное эхо десятка газет: «Ай да горе-редактор, испоганивший поэзию Некрасова». Это была вполне возможная награда за 35-летний мой труд, и мне представлялось, что именно такова должна быть подготовка к юбилею Некрасова. Бессонница моя дошла до предела. Не только спать, но и лежать я не могу, я бегал по комнате и вылчасами. Написал отчаянное письмо Фадееву и помертвелый, больной, постаревший лет на 10 пришел в Гослитиздат – под шпицрутены".

И все это оказалось «наваждением страха». Заседание прошло благополучно. Редактуру не отобрали. В один из этих дней К. И. писал дочери: «Даже я – на что уж железный, а и то не могу в последнее время писать. Денег никаких – ниоткуда!» Надо, кстати, отдать должное Фадееву: он понимал, в каком положении находится Чуковский и как сильно нуждается в помощи. Прочитав рукопись книги о Некрасове «Великий новатор», он тут же написал Константину Симонову: у Чуковского есть рукопись, из которой одну-две главы можно опубликовать как самостоятельный текст. И добавил: «Написано это необыкновенно просто, талантливо и очень убедительно… Ты сделал бы благое дело, если бы напечатал какую-либо из глав. Вызови его».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже