Времена эти каждому хотелось пересидеть, переждать в тихой гавани. Газеты сурово спрашивали: где ваши произведения, товарищи писатели? где критика, товарищи критики? Где товарищеские обсуждения, товарищи товарищи? Но все отмалчивались, отводили взгляды в сторону, заболевали, отсиживались. Пресса с улюлюканьем травит космополитов, повторники отправляются по этапу в лагеря.
Начало 1950-х: что ни день, то новый поворот гаечного ключа. Казалось, некуда уже – оказывается, есть куда. Осенью 1950-го – опять «Ленинградское дело», аресты, суд, смертные приговоры; летом 1951-го – война против «идеологических извращений в литературе»: поэта Сосюру поучают, как правильно родину любить: воспевать просто Украину нельзя, надо воспевать Советскую Украину. Наступает 1952-й, и вот вам кибернетика – «реакционная лженаука».
Вслед за Германией разделилась надвое Корея; мир расколот холодной войной. На полигонах взрываются атомные бомбы. Чуковский озабоченно пишет в дневнике: «Газетные известия о бактериологической войне мучают меня до исступления: вот во что переродилась та культура, которая началась Шиллером и кончилась Чеховым». Он одинок не в семье, не в литературе, не в стране даже – он одинок в мире, где чувствует себя последним тающим айсбергом, осколком ушедшей на дно колоссальной сложной культуры – уже непонятной, уже ненужной ни на том, ни на другом полюсе. Там – воспитание гангстеров, здесь – воспитание винтиков; там – индивидуализм до полного «человек человеку волк», здесь коллективизм до полного обесчеловечивания. Там оболванивание и здесь оболванивание. Куда деваться апологету мастерского ручного труда в мире победившего машинного производства? Кажется, весь твой багаж знаний, все твое умение видеть красоту и наслаждаться ею – это никому не нужно; недаром он писал в дневнике, что его и своя-то судьба мало волнует – но неужто ему доведется увидеть перед своим концом судьбу всего мира? Деваться некуда, бежать некуда, разве что к детям: они еще не потеряли индивидуального выражения лица, остроты реакции, любопытства, непосредственности… Впрочем, к детям уже тоже нельзя: пошлый и вредный! И Чуковский стоит в стороне, не высовывается, молчит; он сейчас – «и другие».
Пишет небольшие статьи в газеты: в «Литературке», например, в статье «Здесь ребята крепко спят» цитирует три стихотворения, написанные одним и тем же размером, с одинаковыми рифмами, и везде «ребята спят». И предупреждает: в детской поэзии «начинают вырабатываться дюжинные, шаблонные приемы и формы, за которыми уже не чувствуешь индивидуальности автора»; в стихах нет динамики, авторы уводят детей «к самой неинтересной, самой статичной, бездейственной, бесфабульной теме – к тихому созерцанию всевозможных кроваток, в которых недвижно покоятся спящие». Хороший портрет русской литературы 1952 года.
В апреле того же года состоялось Всесоюзное совещание по вопросам детской литературы. Ничего особенно интересного о нем сказать нельзя: опять выдвигались требования повысить идейный и художественный уровень детской литературы, приложить все усилия к делу коммунистического воспитания подрастающего поколения. Докладчиком был Сурков. Маршак говорил о необходимости хороших учебников, Барто – о том, что нужна сатира и юмор для детей. Разумеется, как и во взрослой литературе, особо подчеркивали, что нужна критика («Крайне мало сделано за последние два года для выполнения указаний XIII пленума в отношении активизации критики детской литературы», – сказал Сурков), – в общем, ничего революционного.
"…Слушая доклад Суркова на совещании по детской литературе, я оглянулся и увидел стоящего позади седого, стройного Корнея Ивановича, – пишет Евгений Шварц в «Белом волке». – Ему только что исполнилось семьдесят лет, но лицо его казалось тем же свежим, топорным, и неясным, особенным. Конечно, он постарел, но и я тоже, дистанция между нами сохранилась прежняя. Все теми же нарочито широкими движениями своих длинных рук приветствовал он знакомых, сидящих в разных концах зала, пожимая правую левой, прижимая обе к сердцу. Я пробрался к нему. Сурков в это время, почувствовав, что зал гудит сдержанно, не слушает, чтобы освежить внимание, оторвался от печатного текста доклада и, обратившись к сидящим в президиуме Маршаку и Михалкову, воскликнул:
– А вас, товарищи, я обвиняю в том, что вы перестали писать сатиры о детях!
И немедленно, сделав томные глаза, Чуковский пробормотал в ответ:
– Да, да, да… Это национальное бедствие.
На несколько мгновений словно окно открылось, и на меня пахнуло веселым воздухом двадцатых годов. Но не прошло и пяти минут, как Корней Иванович перестал слушать, перестал замечать знакомых, и я почувствовал себя в старой, неизменной полосе отчуждения. Прищурив один глаз, ступил он в сторону за занавеску к выходу и пропал, как будто его и не было. Удалился в свою пустыню обреченный на одиночество старый белый волк".