Обратим внимание и на эти «контрреволюционные заговоры», и на «интервенцию», и на «саботаж», не хватает разве что «Советской республики в огненном кольце фронтов», еще одного штампа первых послереволюционных лет. Что делать: воспоминания писались тогда, когда восемнадцатый год уже оброс мифами и невозможно стало сказать, что не одним только саботажем был вызван всероссийский хаос, и не зря писатели чурались не только «той комнаты», но и самого Смольного… Обратим внимание на другое: насколько сильно слышатся здесь отголоски обид и старых счетов тех времен, когда писатели и читатели вдруг разделились на нерукопожатных предателей, с одной стороны, и злостных саботажников, с другой. Чуковский (как и многие другие) стал в глазах вчерашних друзей «красным». Но те, кто отказывался от работы, в его глазах совершали куда худшее предательство – предательство по отношению к культуре.
Вокруг скрипела и лязгала, свистела и завывала, утробно ухала и яростно пела музыка революции. Блок в эти дни писал «Двенадцать» – в его февральских записях 1918 года мы находим заметки о новых строчках, подсказанных женой (о той же строке «шоколад Миньон жрала» вспоминает и Чуковский: Блок ему об этом рассказывал).
Новая жизнь судорожно пытается отстроиться, целыми днями в промерзающих зданиях идут заседания комиссий и комитетов, где немногочисленные профессионалы, а чаще волею случая взявшиеся за дело новички пытаются в срочном порядке решить все вопросы устройства новой жизни – от реформы орфографии до снабжения армии продовольствием. Блок и Чуковский теперь встречаются довольно часто.
Отношение поэта к критику меняется. Впрочем, изменились они оба. И Блок – не тот молодой красавец в венце золотых кудрей, который белой ночью, на крыше «башни» Иванова читал «Незнакомку»; он устал, голоден, измучен, волшебная музыка его стихов зазвучала скорбными и страшными пророчествами. И Чуковский – уже не тот юный и нахальный жонглер в храме русской литературы, который ужасал ее суровых служителей. Ему 35 лет, скоро 36. Он стал серьезнее и спокойнее, упорным трудом завоевал себе имя и авторитет. Другими стали даже его дневники: автор предреволюционных записей – человек умный и взвешенный, он уже не столь катастрофически несчастен, он понимает, чего хочет от жизни и от себя… «Теперь я понял блаженство отцовства». «Я и сам старался нравиться не себе, а публике. А теперь мне хочется понравиться только себе – и поэтому я стал впервые мерить Уитмена собою». Он полон сил, замыслов, интересов, он примеряется к большим и серьезным делам, он вступает в лучший, самый плодотворный период своей жизни. Он, кажется, как раз понял, как надо, вот сейчас дай ему волю – и он станет делать совершенно уже замечательные вещи.
Как же, дали…
Однако он и в неволе умудрился в следующие десять лет сделать для русской культуры столько, сколько иной за всю жизнь свою не сделает.
«Смешные в снаряде затеи»
Март 1918 года. Чуковский пишет Репину: "Я до слез завидую энергическому Гегеру Нелюбину (писатель и журналист. –
Через несколько лет в одном из писем Репину появится констатация: «Революция почти меня раздавила».
Ветер революции ободрал с Петрограда вывески и рекламу, обнажилась строгая и печальная красота старых построек. Поздняя весна, город плывет в белых ночах, ветер гоняет шелуху от семечек. Поэты и чиновники, старики и старухи дежурят у ворот, неизвестно чего ожидая: должно быть, немцев. «Пришествие немцев – дело нескольких дней», – записывает Блок в мае.