На пользу цветку катя горькой печали.Очистившись, темное ярче сияет.Росинка, тяжелая, быстро растает,И всё станет слаще, чем было в начале.

— На эшафот эту нацистскую каргу! — Как показалось Иде Цоллич, Эрика Манн была бы не прочь своими замечаниями (всё более громкими) спровоцировать здесь скандал. Да и сам нобелевский лауреат вроде бы приподнялся с кресла, собираясь, видимо, поблагодарить выступающего за столь оригинальное приветствие — и демонстративно удалиться.

— Вы, Томас Манн, временно лишились дара речи, — уклонился наконец доктор Синтер от своей первоначальной концепции. («Еще бы!» — внятно подтвердила дочь, к некоторой досаде референта по вопросам культуры.) И все-таки даже ваше молчаливое присутствие — подарок для нас. Мы не хотим доискиваться ответа на вопрос, что такое Мировой дух. Но мы понимаем, что именно вы вернули этот дух на берега Рейна. (У Кати Манн напряженность сменилась настороженной расслабленностью: она выпустила из руки жемчужную нить.) Ваши мысли — мысли повидавшего много стран путешественника и знатока культуры, относящегося к другим людям бережно и с симпатией; мысли, которые в романе «Лотта в Веймаре» вы вкладываете в уста Гёте, устраивают нам хорошую встряску, манят куда-то и определенно показывают дорогу к свету, потому что, под маской Гёте, вы так убедительно говорите следующее: Но они либо не верят в твою немецкую сущность, либо считают, что ты во зло ею пользуешься, и слава твоя для них, что ненависть и мука. Жалкое существование в противоборстве народности, которая все же подхватывает и несет пловца. Должно быть, так суждено! Жалеть меня нечего! Что они ненавидят правду — худо. Что не понимают ее прелести — досадно. Что им так дороги чад и мишура и всяческое бесчинство — отвратительно. Что они доверчиво преклоняются перед любым кликушествующим негодяем, который обращается к самым низким их инстинктам, оправдывает их пороки и учит понимать национальное своеобразие как доморощенную грубость, то, что они мнят себя могучими и великолепными, успев до последней нитки продать свое достоинство, со злобой косятся на тех, в ком чужестранцы видят и чтят Германию, — это пакостно. Нет, не стану примиряться! Они меня не терпят — отлично, я тоже их не терплю. Вот мы и квиты. Мою немецкую сущность я храню про себя, а они со своим злобным филистерством, в котором усматривают свою немецкую сущность, пусть убираются к черту! Мнят, что они — Германия. Но Германия — это я. И если она погибнет, то будет жить во мне. Как бы вы ни хотели уничтожить мое дело, я стою за вас. Ибо Германия — это свобода, просвещение, всесторонность и любовь. Что им это неведомо, дела не меняет{121}.

— Томас Манн, мы любим тебя! — кричит госпожа Цоллич, потому что не в силах долее сдерживаться. Ее книга, «Лотта в Веймаре», ее писатель! Мессия, запретивший предаваться фальшивому опьянению. Наконец-то в речи прозвучали задевающие душу слова… Зато, что доктор Синтер процитировал этот отрывок, она подходит к нему и, поддавшись внезапному порыву, пожимает руку. Референт по культурным вопросам чувствует себя сбитым с толку… Но это даже к лучшему. Антон Гоккелн делает шаг вперед, взволнованно откашливается и говорит свое слово (вторично, но теперь от имени всех):

— Томас Манн, вопреки всему и за всё это мы вас любим!

Перейти на страницу:

Похожие книги