Это была чудесная старая громада, высокая, из темного кирпича, с чугунным литьем в стиле рококо, выглядящая как обиженная матрона среди пигмеев, окруженная скопищем низких новых зданий. В этот день все высокие окна исполина были распахнуты, а массивная затейливая парадная дверь чуть приоткрыта. В здании не было кондиционеров, и я подумала, может ли хоть какой-нибудь ветерок пробраться туда через плотные ряды неподрезанных можжевельников и кипарисов, растущих вокруг. Когда я вышла, термометр около моего офиса показывал 94 градуса по Фаренгейту.[45] За те несколько минут, пока я дошла до Уитни-холла, моя юбка и блузка так прилипли к телу, что казалось, я принимала душ одетой. Я подняла влажные волосы с шеи и заколола их на макушке.
У величественной аллеи гималайских кедров, ведущей к центральной веранде, я остановилась. Откуда-то из-за стены зелени лился голос, он звучал, как колокол вечности:
Я замерла. Конечно же! Дилан Томас,[47] „Ферн-хилл"! Помню, как впервые я прочитала его стихи в разделе современной поэзии на первом курсе в Эмори, темным зимним днем… Я почувствовала, что сердце упало куда-то вниз от прозрачного великолепия слов, льющихся, как чистая вода по камням, и игравших на солнце, как утреннее море. Я плакала, читая еще только первую поэму Томаса. Потом я прочитала все, что смогла найти, этого автора. Но не возвращалась к нему все бесполезные годы замужества. Нежная мука и невинность того давно прошедшего дня окатили меня, как прибой, и я опустилась на выщербленную каменную скамью у тропинки и стала слушать.
Но, Боже милостивый, чей же это голос? Он разливал мелодичные слова надежды и молодости с красотой и величием гимна, и красота эта была такой живой и непосредственной, что я почувствовала, как слезы двадцатилетней давности подступают к горлу.
Вялое дыхание легкого ветерка, затихающего в ветвях деревьев, шум машин вдали на шоссе, хруст гравия на тропинке от проходящих невидимых ног — все замерло, а голос пел в моих ушах, только голос:
Голос пел о молодости, усиливаясь и разгораясь, а потом достиг почти совершенной красоты и умолк. А я сидела на скамье и беззвучно плакала о стране моей юности, об этом зеленом времени надежд, когда все на свете казалось возможным. Теперь я навсегда его потеряла. Слезы бежали по щекам…
Я поднялась со скамьи и безрассудно бросилась сквозь живую изгородь из кедров, желая отыскать, кому принадлежит этот голос. Мои глаза все еще были полны слез, и, споткнувшись, я вылетела на небольшую полянку. Голос перестал звучать, раздался похожий на вздох щелчок, а потом — тишина.
— Ну, что я вам говорил о Диане Томасе? — Я узнала голос Тома Дэбни. — Не говорил ли я вам, что своим пением он может выманить даже русалок из моря и нимф из лесов? Вот вам одна из них во плоти. Весьма значительной плоти, я бы сказал.
Он сидел на траве у окна, скрестив ноги, положив гитару, которую я видела в день барбекю, на колени. Небольшой кружок студентов внимательно его слушал. Рядом со многими стояли запотевшие банки с соком и кока-колой, а посреди круга расположился старый, видавший виды портативный проигрыватель. К нему из открытого окна тянулся провод.
— Извините, я не знала… Я услышала…
— Вы оказали нам честь, — в голосе Дэбни послышался смех. Но темное лицо оставалось невозмутимым и вежливым. Он был похож на какого-то сатанинского портного, восседающего, скрестив ноги, на иссушенной осенним солнцем траве.
— Я всегда утверждал, что впервые Томаса следует слушать, а не читать, — заявил Том. — Поэтому я проигрываю эту старую запись с чтением Томасом собственных произведений, когда мы начинаем изучать его в курсе современной литературы. Сегодня там, внутри, было жарко. Жарче, чем в мусульманском аду, поэтому мы решили поработать над Диланом на улице. Он хорошо воспринимается на открытом воздухе. Как вы думаете?