Я пребывала в каком-то смутном состоянии и мало в чем отдавала себе отчет. После нескольких недель пыток и нескольких месяцев лишений я ослабела и телесно, и духовно. У меня не оставалось ничего, кроме самой жизни и твердой решимости выжить. Мне казалось, что я медленно, без усилий, парю над землей, я слышала голос, напевавший на высоких, доступных лишь флейте нотах песнь любви и благодарение Парвати, и этот голос был так красив, что я даже и не думала, что пою я сама. Крестьяне усыпали мой путь лепестками вишни и яблони, они постанывали от счастья, когда я принималась неторопливо покачиваться и вращаться, показывая им задники золотых туфель, танцуя под жалобное завывание их труб и волынок, под грохот барабанов вздымая к небу руки в жесте молитвы.
Они кормили меня сметаной и молодым сыром – на полях уже выросла трава, и коровы давали много молока; они кормили меня прошлогодним медом и сотами, рыбой и хлебом, маслом, яйцами, а спустя несколько недель, когда появилась фасоль в стручках, словно покрытых шерстью, и созрел горох, – салатом из побегов щавеля и почек боярышника. Крестьяне ничуть не удивлялись, когда я отказывалась от мяса ягнят и кроликов, от кур и голубей.
Я не затягивала свое пребывание ни в одной из деревень, я спешила уйти, прежде чем кончится обаяние волшебства и они распознают во мне человека, женщину, а не богиню. Пока они верили в меня, я даже творила чудеса. Старухи, лежавшие при смерти, подымались или засыпали сладким, приятным сном с тихой улыбкой на лице; мальчик, за семь лет не вымолвивший ни слова, только пищавший и хрипевший, произнес «Слава Марии», прежде чем вновь вернуться к бессмысленному бормотанию – так утверждала его бабушка; мужчина, свалившийся с яблони еще прошлым летом и с тех пор не встававший, вылез из кровати, чтобы разглядеть меня, когда я проходила мимо; охромевший пони взбодрился и пошел ровно, когда я уселась на него верхом…
А я как сыр в масле каталась. С каждым днем мои груди и ягодицы обретали прежнюю округлость.
Кожа вновь сделалась блестящей и гладкой, исчезли круги под глазами, следы перенесенной боли. Вокруг меня справляла свое торжество весна, подступало лето, с боярышника градом осыпались белые как снег лепестки, их запах напоминал мне аромат девственной щели в тот самый миг, когда в нее впервые вторгается мужская сила, а из земли пробивались петрушка и кервель, купена под ее мясистыми листьями болтались белые восковые яички; потом пошел собачий шиповник (смешное название!), жимолость, высокие стебли наперстянки, а на лугах – сплошной ковер золотистых лютиков.
Тебе стало скучно, Ма-Ло? Ты все это уже слышал от Али? Я уверена, он знает это не так, как я знаю, он не может так это любить. О, эта северная весна! Наши сады, поля и леса прекрасны, но они не меняются так, когда наступает новый сезон, им неведомо преображение. Они величественнее, но чего-то недостает. Что ты сказал? Тебе не было скучно? Тебя смущает тот образ, к которому я прибегла, описывая запах боярышника? Ничего не поделаешь. Принимай меня такой, какая я есть. Так на чем я остановилась? А, да. Я начала поправляться.
Да, я приходила в себя. К середине лета, когда крестьяне зажигают по ночам костры и устраивают праздники, когда косят сено, пшеница становится желтой, а рожь вымахивает на пять футов в высоту, и если ветерок колышет колосья, на них проступает влажная синева, словно на куске выстиранной шелковой ткани, за каждой изгородью, на любой вырубке в лесу мальчишки щупают девчонок, тискают их груди и ягодицы, девушки обхватывают бедра юношей своими ногами, обвивают их шею руками, словно ветвями берез или тополей, ласточки, сплошь черные и белогрудые, носятся над оставшимися после дождей лужами, подхватывают капельки воды для питья и яйца жуков, – так вот, к середине лета мне прискучило и одеяние Богоматери, и обожание стариков и больных, и почтительный страх всех встречавшихся мне мужчин. И в любом случае, ко мне возвращались прежние формы и я уже не могла втиснуться в украденный наряд. Пора было вернуть себе прежний образ, а хорошо бы заодно и Эдди Марча.