Апология якобинской диктатуры неизбежно приводила к «научному» обоснованию террора. Оправдание революционного террора времен Великой французской революции, начавшееся в нашей литературе в условиях жестокой гражданской войны, получило новый стимул в период сталинских репрессий, когда политический ярлык «враг народа» (якобинское изобретение) обрекал на смерть или лагерную каторгу миллионы советских людей…

После 10 августа 1792 года, пишет Цвейг, Мария Антуанетта отчетливо сознавала, что дело идет к кровавой развязке. У нее оставалось все меньше надежд на возможность благополучного исхода. Казнь ее мужа Людовика XVI, гибель ее ближайшей подруги Ламбаль, чей изуродованный труп для пущего устрашения королевы протащили под окном ее камеры в Тампле, насильственное разлучение с сыном и дочерью, ежеминутная тревога матери за их участь, переворачивающий душу колокольный набат, не дающий забыть о разгуле террора за стенами Консьержери, постоянное глумление над личностью совершенно беззащитной жертвы — все это могло и должно было сломить куда более твердую натуру. Но произошло обратное: на глазах читателя «ординарный характер» в экстремальных условиях меняет свое качество, превращаясь в характер едва ли не героический. По мере неотвратимого приближения Марии Антуанетты к эшафоту под непрерывными и все более страшными ударами судьбы эта заурядная женщина (так, во всяком случае, убеждает нас Цвейг) поднимается на неведомую ей доселе высоту человеческого духа. На скамье подсудимых, оплевываемая со всех сторон, Мария Антуанетта, может быть, впервые по-настоящему осознает себя королевой, пусть и низвергнутой, но не утратившей королевского достоинства.

Поэтизация страданий обреченной жертвы, грубо оскорбленной женщины и матери достигает у Цвейга наивысшего накала в завершающих главах. Писателю жаль расставаться со своей героиней, ему хотелось бы по возможности оттянуть неизбежную развязку; он сопереживает ей в ее камере смертницы, сопровождает в телеге палача, восходит с нею на эшафот, напутствует и оплакивает ее… Цвейга, как и его учителя Достоевского, особенно волнуют такие критические состояния души, когда человек, быть может в первый и последний раз, перед лицом смерти раскрывается во всем своем величии или падении. Сила художественного мастерства Цвейга вызывает полное доверие к созданному им образу. Кстати, это подтверждают и документальные свидетельства о последних днях и минутах жизни Марии Антуанетты.

<p>IV</p><p>Генрих Иоффе, доктор исторических наук</p><p>Дом особого назначения</p>

Сталинистская историография создала свой образ революции — благостный, лакированный. Он был ей необходим, он утверждал изначальную, «природную» суть административно-командной системы: безгрешные вожди указывали путь, по которому шли ликующие организованные массы. Но революция была иной. Героическое уживалось в ней с трагическим, жестоким. «Страшное в революции», — писал В. Бонч-Бруевич… Было ли это только ответом на белый террор, как теперь нередко утверждают? Нет, причина, по-видимому, лежала глубже.

Революцию, как и контрреволюцию, творили люди, которых классовая ненависть свела в смертельной схватке. Корни этой ненависти лежали в далеком прошлом, в угнетении, унижении и оскорблении одних другими. И когда она вырвалась наружу, ее уже трудно было сдержать. Да и сдерживали ли ее? Отступления нет, впереди либо полная победа, либо полная гибель. Таково было ощущение своего времени и своей судьбы.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги