Александр быстро поднялся на ноги. Длинная речь Фотия убедила его в том, что архимандрит узнал его, но по каким-то соображениям не желает признаться в этом. Оставалось лишь одно — не настаивать на своем царском происхождении, а смиренно просить убежища. Поэтому Александр, понуро опустив голову на грудь, тихо сказал:
— Отче преподобный, Бог с тобой. Если не желаешь видеть во мне того, кто принимал тебя в дворцовых, как ты говоришь, чертогах, так и пусть. Но дозволь мне остаться в твоем монастыре. Давно я уже мечтал о тихой обители, о монашеской рясе и о служении одному лишь Господу нашему. К милости твоей прибегаю, не прогони. Прости лишь за то, что не сумел довезти до тебя вклад, что прочил твоей монастырской казне. Молю, не гони. Ради Христа, прошу…
— Слезы лились по щекам Александра, и Фотий был тронут, но не одно лишь чувство сострадания к этому, столь похожему на настоящего императора человеку заставило его призадуматься.
«А что, — размышлял Фотий, глядя на стоящего перед ним Александра, ежели в Петербурге обнаружат подмену да станут искать истинного царя, выведают, что он у меня, монах уже? Как востребовать его снова к правлению? Да и на меня гнев властей падет, уж непременно! Надо бы поосторожней с ним…»
Но и другая мысль, страшная, сатанинская, явилась и прогнала все прочие доводы. Фотий, страстно стремившийся к власти, желавший быть в России столь же весильным, как Никон при Алексее Михайловиче, подумал: «Добре! Того петербургского урода я уж усмирил в вожжах он у меня — но то самозванец! А настоящего-то я в ещё более строгие вожжи впрягу, такой хомут на него надену, что пожалеет. Фотий будет над двумя царями сразу: над самозванным и над истинным! Потешусь вдосталь! На власть токмо строгий христианин право имеет, а не вертопрах, которого к правлению высшему лишь случай подвел!»
— Хорошо, сыне! — кивнул Фотий после долгого раздумья. — Снисхожу к слезам твоим — останешься в моей обители. Токмо первый год послушником будешь, таков уж у нас обычай. Посмотрю на тебя, годишься ли. Ты вон, видишь, как много мнишь о себе — государем себя называешь! А монашескому образу полное смирение приличествует, а не гордыня. Гордыню же твою я смирю, не взыщи…
Александр с осветившимся огромной радостью лицом молча смотрел на Фотия и согласно кивал. Архимандрит же, вызвав того самого смешливого монаха, что докладывал о чудаке, приказал ему позвать отца келаря и, когда тот явился, так сказал ему:
— Послушника нового прими, поставь на полное довольствие по нашему уставу, сведи со старцем Никитой да, главное, обремени работой. Сей муж человек норовистый, много о себе мнящий, обители же нужны монаси смиренные. Лошадей знаешь? — повернулся он неожиданно к Александру.
— Как не знать, отче! — радостно закивал Александр.
— Ну так будешь при монастырской конюшне, у брата Никодима в подчинении. Будет жаловаться на тебя, на нерадение твое — в одночасье из обители прогоню. Еще устав наш хорошенько изучи. И — готовься! До пострига твоего ровно год остался — время есть, чтоб всякая блажь из головы повыветрилась.
И Александр, благодарный и расчувствовавшийся, вновь жадно припал к руке архимандрита.
И потекли однообразные, но счастливые дни монастырской жизни. Александр выделили келейку в одном из домиков в пределах обители, в которой он пробуждался вместе со звоном колокола, звавшего к заутрене. Потом скудная трапеза, казавшаяся Александру богаче и вкуснее изысканных дворцовых яств. Затем — работа до обеденной трапезы — в конюшне, где он чистил стойла, выносил навоз, приносил воду, закладывал сено, дробил овес, ячмень. Ему не нужно было приказывать дважды — Александр сам находил себе работу и испытывал огромное наслаждение от возможности всецело подчиняться монаху Никодиму, старшему конюху, который поначалу пытался быть излишне строгим, но видя каждодневно какое-то великое рвение послушника Василия, рвение с излишеством даже, его добрый, тихий взгляд, полностью уверился в добрых качествах подчиненного и стал доверять ему поездки за дровами или даже в город за кое-какими припасами. Но Александр как-то раз стал со слезами на глазах упрашивать Никодима не посылать его больше за пределы монастырской стены, и монах, поудивлявшись, согласился, хоть и почел нужным рассказать об этом архимандриту. Фотий внимательно выслушал монаха и про себя огорчился. Он думал, что Александр с великим трудом будет изживать в себе привычку к власти, с зубовным скрежетом станет привыкать к подчинению, к черной работе. Но выходило совсем наоборот, и грубому сердцу Фотия такое поведение недавнего властелина огромной империи казалось явлением непостижимым. Главное же, что огорчило Фотия, было то, что в покорности и легком послушании Александра не было поживы для удовлетворения его, Фотиевой темной страсти повелевать бывшим повелителем. Фотий не знал, что подчинялся он с такой легкостью потому, что тем самым с огромной радостью изгонял из себя остатки греха гордыни и жажды власти.