И кто сказал, что Сталин восемнадцать раз приходил во МХАТ на «Дни Турбиных»? Она, Ася, и ее приятельницы ни разу на этом спектакле Сталина не встретили. И уже в 1929 году в ответ драматургу Билль-Белоцерковскому Сталин себя разоблачил — никакой любви к Булгакову и к его гениальной пьесе он не питал. А разрешил снятый с постановки спектакль исключительно из своих хитрых («хитрожопых») сталинских соображений. Разумеется, кто будет спорить с этим? Но почему Ася всего лишь мельком поминает само письмо модного и влиятельного в ту пору драматурга Билль-Белоцерковского? Письмо-донос. Билль-Белоцерковский призывал Сталина не быть либералом и, руководствуясь исключительно «классовым подходом», запретить к чертовой матери пьесы классово чуждого Булгакова… И разве один был такой урод в тогдашней литературе? Лев Разгон рассказывал мне, что в годы юности он и его друзья, науськанные «старшими товарищами», ходили в Художественный, чтобы зашикать, сорвать спектакль «Дни Турбиных». Сталин был действительно хитрый политик — он и «Дни Турбиных» разрешил, и Маяковского реабилитировал, и вернул в Россию Горького, который сбежал от Ленина и от советской власти. Вернул после войны и Куприна. И охотно вернул бы Бунина, лауреата Нобелевской премии. Даже послал за ним своего эмиссара Симонова.
Я отнюдь не поклонница Союза писателей, созданного в 1934 году. Но разве можно забыть о том, что представлял собой РАПП — объединение пролетарских писателей?
По словам Аси, после Сталина наступила «светлая эпоха» Хрущева. «Светлая для всех честных людей». Совсем в духе пионерской песни: «Близится эра светлых годов, / Клич пионера “Всегда будь готов!”».
Но вот Пастернак назвал «Никиту» дураком и свиньей… Вообще насчет «светлой эпохи» — сильно преувеличено… Реабилитировали только «незаконно репрессированных». Да и то лишь небольшую часть — остальные погибли. А крестьян вообще не реабилитировали. И землю их наследникам не вернули. И десталинизацию не провели. И руководство литературой и искусством малограмотными аппаратчиками и персонально генсеками не отменили. И ребят, которые читали тогда стихи у памятника Маяковскому, сажали в психушки и делали им насильно уколы, разрушавшие их психику. На совести Хрущева и позорная травля Пастернака.
Впрочем, тут меня все же заносит. При Хрущеве жить стало и впрямь куда безопаснее и лучше, нежели при Сталине.
Главное, однако, произошло в политике, а не в литературе. Первое и самое важное при Хрущеве — это разрядка взамен постоянного нагнетания военных расходов и военной истерии.
Но вот беда — Ася Берзер вообще ничего не желала слушать о международных делах. Эти дела, по ее мнению, только мешали литературе.
«Как бы ни развивались события в мире (будем мечтать о том, чтобы они шли в согласии и гармонии!), но все равно, при всех катаклизмах, эта роковая связь международной и литературной жизни должна быть разрушена, нравственно переработана, должна исчезнуть навсегда». И далее: «Не надо забывать и об образе международника. Человека, который никогда ни за что не пострадал. У которого не было собственного пути, только сиюминутно установленный — общий. Он вышел из пекла в том же свитере, с тем же микрофоном в руках. Я выключаю телевизор сразу, как появляется он, стараясь не услышать ни слова. Я не читаю их статей, и появление их всегда связано для меня с предчувствием недоброго».
И уж совсем дико слушать, что «грубая и прямая зависимость литературы от железных и бетонных стен, от атомной бомбы и ее открытий — непереносима для воздуха литературы». «Берлинский кризис, Кубинский кризис (кстати, его спровоцировал Хрущев. —
При каждом кризисе человечество было на грани гибели, а Ася о… литературе.
Как раз положительные действия Хрущева вызывали неприятие А. Берзер. В том числе массовое строительство, о котором я уже говорила.
Для Аси строительство дешевого жилья, вообще жилищное строительство в Москве — варварский акт, ибо связано либо с переселением москвичей на окраины, либо со сносом ветхого жилья.
Или такой пассаж: «Не просто снесли дома, разрушили их соединение, движение переулков и площадей. Убили музыку архитектуры, ее живой ритм…»
О боже! О каком «живом ритме», о какой «гармонии» или «музыке архитектуры» могла идти речь применительно к Москве 30-х годов или послевоенной Москве?