Весело похохатывая, Тихон Николаевич поддразнивал жену:
— Ну что, мать, кому я жизнь поломал? Гляди, парень-то при новом горячем деле, а преуспевает. Так-то вот!
— Тревожно мне что-то, Тиша, за Сереженьку. Все у них там новое, неизведанное. Греха бы не случилось. Так вот и сосет, сосет мне сердце.
— Новое дело, мать, всегда опасно. Это, мать, тропинка в один след.
— От этого, Тиша, матери не легче. Четверо их было. Он — последний. Поберечь бы надо.
— А ты его юбкой прикрой.
— Я серьезно, Тиша.
— И я серьезно. Не прятались Поярковы никогда за бабьи юбки да за чужие спины и прятаться не будут.
— А где они, твои Поярковы? Пора бы жениться парню, семью заводить, а он только и знает, что на заводе сутками сидеть. Так и в войну-то не работали.
— Забыла, забыла, мать, как носила харчишки мне к печи, — по семь дней из цеха не выходил. Забыла?
— Так то ж война была. Фронт ждал.
— А их тоже ждут… Во, — он провел по горлу ладонью, — во как ждут.
…Сашенька медленно шла по длинной улице Зареченского поселка. И чем короче становилась улица, тем медленней шагала девушка. Ее никто не просил идти к Поярковым, никто не поручал ей этого свидания. Она просто не могла не пойти к ним, потому что знала, чувствовала сердцем: она нужна, именно она нужна сейчас в этом доме.
Руки Сашеньки помогали хирургу, подавали ему инструмент, осторожно снимали с больного лица капли пота, вытирали кровь, наконец, накладывали бинты на раны, по-девичьи застенчиво и по-матерински ласково гладили вспухшие кисти рук, когда Сергей начинал особенно сильно стонать в страшном забытьи.
Она понимала, что, вероятно, не сможет скрыть от родителей Сережи правду, и все-таки верила, что им станет легче после того, как расскажет все-все о профессоре, о врачах, о нянечках, о парнях, которых она так непонятно для себя обидела, и о том, что она будет все время, закончив дежурство у постели больного, приходить к ним в дом и рассказывать все-все о сыне.
Ведь они еще не скоро смогут увидеть его, посидеть рядом, подержать в своих руках его руку.
После больницы Сашенька забежала домой. Хотела переодеться и сразу же ехать в Заречный. Но на столике лежала записка:
«Дочка! Завтрак в столике на кухне. Поешь, выпей молока, бутылка за окном. И прежде чем ляжешь отдыхать, съезди к Марии Ильиничне. Она лежит дома. Ей прописали уколы, и я пообещала, что ты будешь их делать. Тебе ведь не трудно. Всего-то два раза утречком и вечером надо делать. Ты сделаешь это хорошо. Она тебя любит и верит. Сама понимаешь — больной человек. А ведь она всегда была ко всем добра, давай ответим ей добром. Я взяла сегодня работу и задержусь подольше. Целую. Мама».
Мама — вечно она проявляет к кому-то участие, помогает, вечно у нее тысячи дел: и еще эти работы после работы. Не жалеет себя.
«Если бы ты был у нас, отец, — думает Сашенька, — мы никогда бы не разрешили маме так много работать. Никогда».
Но отца нет. Он погиб на фронте, ни разу не увидев дочери. На стене их крохотной девятиметровки висит портрет молодого вихрастого парня, бесшабашно скалящего белые зубы. Даже смешно, что этот почти Сашин ровесник — ее отец.
Марля Ильинична задержала Сашеньку надолго. Пришлось терпеливо выслушать пересказ повести, которую та только что прочитала.
За полдень, а Сашенька только подходит к дому Поярковых.
Как сильно печет солнце, а под сердцем холодок.
Сашенька открывает легонькую калитку палисадника. И проходит тропинкой к высокому крыльцу. Дверь в летницу открыта. И она, намереваясь постучать в притолоку, вдруг замирает на пороге.
— Он, значит, полсантиметрика до аварийной кнопки не дотянулся, полсантиметрика. И тут ка-а-а-ак ахнет. Он меня за минуту до того услал, а сам остался. Ну его, конечно, обдало расплавом. Что говорить — плюс две тысячи восемьсот.
— Господи, — тихо, но слышно говорит Нина Гавриловна, собирая кончиком фартука слезы с уголков губ. Она не вытирает их у глаз, и слезы двумя темными бороздками катятся по щекам.
Нина Гавриловна стоит подле окна, привалившись спиной к простенку, и не отводит влажных больных глаз с Булыгина. Степан сидит верхом на табурете, размахивает руками, говорит неестественно громко, стараясь всем видом показать, что все, что произошло с Сергеем, совсем не страшно.
— Как ахнет! А Серьга сразу броском. Прыг. Вперед. «Братцы, — крикнул. — Хватай аварийный инструмент». Ну и прочие команды. А сам к печи, а там пламень бушует.
— Что ж, он так с голыми руками и попер? — спрашивает Тихон Николаевич ровным глухим голосом. Он тоже, как и Степан, сидит на табурете, чуть подавшись всем корпусом вперед и уронив меж колен жилистые тяжелые руки. Лицо его спокойно, и только матово-серый цвет кожи пуще слез, и скорбных мин выдает все, что пережил за эту ночь Поярков-старший.
Вопрос Тихона Николаевича застал Степана врасплох. Боевая его речь оборвалась. Он минуту помедлил. И вдруг рубанул:
— У Серьги что-то в руках было. Что-то схватил… — И снова запнулся Степан.
— Подожди, Тиша, разве это главное? — тихо, скрывая рыдания, попросила Нина Гавриловна. — Говори, Степа.