Сергей горел в огне. Желтые языки пламени съедали тело, подкрадывались к сердцу. Толстый, пропитанный кровью канат вытягивался в веревку, в шнурок, в нитку, в волосок, со звоном рвался, и он под этот звон летел в пустоту, в холодный мрак. И снова откуда-то доносился девический голос, и снова карабкался Сергей по канату вверх, по черным, холодным глыбам в мокрый, липкий, но все-таки живой жаркий мрак бытия.
Утром перед самой сдачей дежурства Сергей затих. Дежурный врач и Сашенька сделали для него все, что смогли, все, чем располагала и могла помочь медицина.
Оба, уставшие и отреченные, сидели у постели.
— Больше ничего нельзя сделать, — сказал врач. — Пойду покурю. — И вышел, тихо притворив белую дверь.
Нянечка тетя Оля тоже ушла из палаты. А Сашенька все смотрела и смотрела на руку Сергея, на шею, на подбородок и нос, не скрытые бинтами, смотрела, как медленно бледнеют они, как вытягивается под простынями тело, и не верила, не хотела верить, что это все, что больше ничего уже нельзя сделать.
Она низко наклонилась над постелью, стараясь уловить уходящее дыхание. Взяла беспомощно упавшую кисть руки, пытаясь отогреть ее, уловить пульс и спрятать ого и ладошки, как прячут мальчишки выпавшего из гнезда птенца.
Пульс не улавливался, рука холодела. Сашенька замерла. Тихо вошла в палату сменная сестра. Постояла у двери и, покачав головою, вышла.
Сергей уходил.
И вдруг под пальцами Сашеньки что-то колыхнулось, почти неразличимо, неправдоподобно. Вот так, вероятно, ощущает наседка первое робкое проявление жизни будущего птенца за тонкой скорлупкой.
Сашенька затаила дыхание, всем существом вслушиваясь в этот неправдоподобный толчок. Снова что-то колыхнулось, теперь уже яснее, отчетливее…
«Стучи, ну стучи же! — все, все просило в Сашеньке. — Стучи. Ради бога, стучи».
И снова толчок, один, другой, третий…
«Бьется! Бьется сердце!»
Выноси, нежный, трудолюбивый, необычайный мотор, выноси человека из небытия, из мрака к свету. Стучи! Стучи, сердце!
Медленно, словно напуганная этим стуком, покидает тело бледность, возродилось дыхание. Оно уже слышно, оно видно — ритмично поднимается и опускается холмик бинтов на груди. Человек жив. Он только спит еще, глубоко и спокойно. И это уже не забытье, не черная оморочь — это сон выздоравливающего, поправшего смерть человека.
Сашенька не знает, сколько просидела она так вот, согнувшись, спрятав в ладони широкое запястье больного, всем существом желая одного: «Стучи, стучи, стучи, сердце!»
В палату вошел Александр Александрович, остановился у изголовья кровати.
Сашенька подняла на него мокрое от слез бледное лицо.
— Он жив, Александр Александрович! Жив! Пульс нормальный. — И, отпустив руку Сергея, спрятала лицо в ладонях.
Профессор скорее по привычке, чем по необходимости, на мгновение взял слабую руку больного, улыбнулся и, обняв за плечи плачущую сестру, весело и громко сказал:
— Мы победили, Сашенька. Напрасно говорили нам, что мы фантазеры. То есть не говорили — думали. Я-то знаю, я старый воробей, меня на мякине не проведешь, — и по-мальчишески щелкнул Сашеньку в темечко.
Дежурная сестра и два санитара с носилками вошли в палату.
В день после кризиса Сашенька долго не могла уйти из больницы. Ей все казалось, оставь она палату, и Пояркову сразу же станет хуже.
Дежурная сестра несколько раз выставляла ее в коридор.
Сашенька, минут десять побродив по отделению, снова возвращалась к знакомой двери, незаметно проскользнув в палату, садилась на табуретке у окна.
Наконец сестра так разозлилась на нее, что нагрубила, выпалила разом:
— Что ты тут слоняешься?! Ты что, совсем уже обалдела? А если бы у тебя не один больной был, а десять, что бы ты тогда делала? Не мешай работать, уходи, а то, честное слово, скандал устрою, до Губина дойду! Уходи!
Сашенька, не ответив, быстро вышла, услышав за дверью недоуменное:
— И что она… влюбилась, что ли?
«А почему действительно я так переживаю за него? — подумала про себя Сашенька, вот так спокойно за все это время. — Почему?»
Раньше, до прихода к Поярковым, Сергей был для нее просто очень больным человеком, а его семья — людьми, которым надо помочь, просто необходимо помочь в трудную минуту.
Теперь другое: и он, и они стали ей необычайно дороги. И Тихон Николаевич, который только с виду сердитый и хмурый, умеющий так нежно сказать: «Доченька» — и поделиться всем, о чем думает. И Нина Гавриловна, с ее доверчивостью и неизбывной любовью к сыну, и сам Сергей, о котором теперь со слов его матери знала она все-все. И каким был маленьким, и как однажды залез с ребятами в склады мясокомбината и уволок оттуда громадный круг колбасы. И как потом, повиснув на заборе, получил в зад заряд соли и дней пять, выдранный предварительно отцом, сидел без штанов в тазу с теплой водой.
Знала и о том, как здорово мог «представлять» любое в драмкружке, читать и даже писать стихи.
Знала все о Сергее, и даже его лицо, которое, всегда озорное и улыбчивое, смотрело на нее с любительских и настоящих, сделанных в фотомастерских, карточек.