Писенец-камень громадной скалой навис на противоположной стороне реки. Издали кажется, что кто-то нарочно выложил берег громадными, чуть пообтесанными блоками. Стены крепости видятся — совершенство фортификационной науки. Природа так разумно и аккуратно ваяла тут камень, что по извечной самолюбивой уверенности хочется отдать не ей предпочтение, а рукам человека. Но это всего лишь воображение. Писенец — естественные выходы пород. Темные трещины прошли по гигантским «кирпичам» известняка ли, песчаника ли, гипса — отсюда и не различишь. Кое-где стена чуть припухла змеистыми, а иной раз прямыми жгутами, от них поползли в разные стороны трещины поменьше. Это живая сила корней сосен, что вызолотили и вызеленили вершину скалы, крушит и дробит камень.
Явственно на самом широком и ровном участке скалы проступают рисунки. Даже отсюда можно легко различить бегущих оленей, маленьких лошадей, медведей, каких-то еще длинношеих крупных животных, отдельные деревья, еще и еще животных, и среди них то маленькие, то несоизмеримо большие фигурки людей, бегущих, скачущих на оленях и лошадях, стреляющих из лука и пасущих стада.
Течение реки стремительное. Вода проносится мимо с шумом в рыхлом куржаке пены. Бойцовый стрежень резко поворачивает у писенца вправо и всей силой обрушивается на него, грызет подошву скалы, рычит, отплевываясь мириадами брызг. Я забредаю в реку, стараясь поближе разглядеть необычную каменную картину. Течение валит с ног, захлестывает сапоги. Река негодует, кажется готовая повернуть на меня всю стрежневую силу, опрокинуть, смять, унести к широкому Авлакану.
— Осторожно! — кричит Асаткан, и голос ее доносится до меня едва слышно.
Делаю еще один шаг вперед, прощупывая дно мыском сапога, и вдруг, словно бы подножка, теряю равновесие, пытаюсь удержаться, цепляясь за пустоту…
Все: тайга, небо, скала, рисунок на камне — вдруг обрело движение, крутанулось юлой, опрокинулось, закружилось лихой каруселью. Руки уперлись в ослизлые, неверные камни. Река приподняла меня, перекинула через голову, ударила под зад, подхватила, поволокла стремительно.
— А-а-а-а! — донеслось сквозь мокрую, то рвущуюся, то снова смыкающуюся завесу.
Плыть! — делаю рывок ногами, колени больно ударяются о дно. Гребь одной рукой, другой. Еще, еще! Сопротивляться! Бороться, не дать затянуть себя в черное чело пещеры, за скалою, куда с ревом, с каким-то алчным причмоком врывается вода. До сих пор не могу понять: видел ли я это дышащее холодом и мраком чело в тот момент, когда волокла и трепала меня река, или разглядел его уже позднее. Гребь! Еще гребь! Еще.
«Переломает, — как-то холодно и трезво промелькнуло в создании. — Всего на куски… Дробилка». И еще: «Как домой повезут? Залудят в металлический гроб? Нет, тут закопают. У Дигдали. Рядом с Макаром Владимировичем».
— Га-на-лчи-и-и-и… — то ли закричал сам, то ли услыхал, то ли подумал.
— Все!.. Хороший памятник Камень-писенец…
Я не помню, какой силой швырнуло меня на отмель, доволокло, покатило, как снеговика, обволакивая, наматывая на тело мягкую холодную подушку оморочи. Вода в Дигдали, в верховьях, всегда так — студеная, ключевая, разом собрала в крохотный комочек сердце, замкнула вены, синью прошла по телу. Катит по отмели к новому порожку, под плывун, заторивший реку. Сунет под рухнувшие выскорья, прицепит к обшарпанным, оголенным, острым ветвям, будет играть долго обрывками одежды, волосами. Не отпустит, пока не найдут, а то и до весны продержит — до паводка, до ледохода.
Об этом я не думаю, это свершится. Меня уже нет на земле, нет мыслей, взгляда нет, ничего — оморочь. Катится по отмели снеговик…
…Асаткан дрожит мелко-мелко. Мокрая, маленькая. Да полноте, Асаткан ли это?
— Люча, не надо. Проснись, люча. Борони бог, люча, — забыла Асаткан так хорошо знакомый ей русский язык, говорит на родном, путаясь, сбиваясь, с акцентом. — Бойе, люча! Булэ, аяври?![28]
Все это кажется. Все неправда. Нет меня на земле. И Асаткан нет, ничего нет. Только камень-писенец.
— На, возьми. В рот возьми, жуй…
— Ала… ала…[29] — на губах дурманяще-сладкий, липкий какой-то вкус. — Тьфу! Гадость…
…Река-биракан водорослью кормит, раскачивает, задушить хочет. Тянет вниз подбородок, губы размыкает, вот так взнуздывают строптивых лошадей. Холодная сталь мундштука. Больно. Хруст какой-то. Нет! Нет! Не разомкну зубы. Не дамся! Нет, я не лошадь, зачем взнуздывать? Разошлись челюсти, ослабли. Во рту, в горле дурманная, противная сладость. Весь рот забит ею. Мерзость! Надо проглотить. Проглотить и свести челюсти, до хруста, напрочно. Глотаю. И вдруг тело мое изгибается — раз, другой, третий. Я ощущаю себя, я чувствую. Бьюсь, мечусь. И все во мне бьется, мечется. Свет вечерний, тихий, мутный-мутный, словно за матовыми стеклами. Асаткан, она там, за этой мутью, за дурнотой, за бегучей пеной реки…
— Люча! Бойе, люча!..
Рвота. Приступ дикой рвоты треплет меня. Из глаз, носа, рта хлещут фонтаны воды, что-то зеленое, алое, томное. Дурнота, легкость, боль… И снова — рвота, рвота, рвота…
— А я, люча! А я!..[30]
…Широко, жарко горит костер.