— Если это не так, останови меня. Вот тебе моя рука! — Данута протянула руку; рука не тонула — темнота выталкивала ее на поверхность.

— Данута!

— Господи! Неужели кобель за дверью сильней тебя?

— Данута, — шепот Крапивникова сверлил дверь, как древоточец.

— Иду, — не то кобелю, не то господу сказала Данута.

Встала, сняла с себя платье, бросила на кровать, обхватила руками голые груди.

— Иду!

Выскользнула за дверь.

И ослепила Юдла Крапивникова.

Когда она под утро вернулась, Эзры в комнате уже не было.

Данута опустилась на пустую кровать, накинула на себя вывернутый наизнанку тулуп, сглотнула тошноту, но горло сдавило, словно тисками, и через минуту из него хлынули балык и тетушка Стефания, шампанское и мельник Ниссон Гольдшмидт, икра и пан Чеслав Скальский.

Каждый должен изблевать свой грех, подумала Данута.

Но только не ребенка… дитя… помни, что летом фиалок уж нет…

<p>II</p>

Следствие по делу государственного преступника Гирша Дудака продолжалось.

Ратмир Павлович Князев допрашивал его то в жандармском управлении, то в 14-м номере, куда неизменно ездил со своим толмачом, братом обвиняемого, Семеном Ефремовичем Дудаковым. Хотя долгие, длившиеся порой с утра до позднего вечера допросы ничего существенного к первоначальной картине преступления не прибавляли, Ратмир Павлович неукоснительно проводил их каждый день, не столько из казенных, сколько из каких-то личных соображений.

Шахна не понимал настойчивости своего начальника, злился на Князева, сочувствовал брату Гиршу, который по нескольку раз вынужден был отвечать на один и тот же вопрос, как будто от количества ответов зависело установление истины.

— Мы живем, Семен Ефремович, в одной стране, — сказал Ратмир Павлович после очередного допроса. — И, наверно, долго еще будем жить вместе. Из этого, ласковый ты мой (и откуда только он выкопал такое странное, неподобающее жандарму, обращение!), следует, что задача следователя не только обнаружить нить преступления, но и понять его причины. Почему вы, евреи, ласковый ты мой, первые бунтовщики в империи? Скажешь: обижают, но и нас обижают. И с нас, прошу прощения за вольность, снимают портки.

— Но нас, ваше высокоблагородие, секут и тогда, когда мы ни в чем не повинны.

— Нас! Нас! А русских, что, по-твоему, по головке гладят? Мир — если подойти к нему по-философски — тюрьма для всех.

— Но, согласитесь, ваше высокоблагородие, самые ужасные камеры в ней отведены для нас.

— Не спорю… Ваша камера не из лучших. Но разве дело в камере, в притеснениях?

— А в чем же?

— Такие, как твой брат, страшны не потому, что стреляют в генерал-губернаторов — генерал-губернаторов на Руси еще на десять столетий хватит! — а потому, что разрушают свой дом. Понимаешь, дом! — распалялся Ратмир Павлович. — В отличие от вас мы, русские, бунтуем ради бунта, нам порой даже не интересно, чем он кончится, а у вас, у вас все расчет и выгода. Наши бунтари — мученики, а ваши — дельцы!

Семен Ефремович терпеливо выслушивал тирады Князева в надежде на то, что тот чем-нибудь поможет Гиршу.

— Не зли ты его, — упрашивал он арестованного Гирша, когда они ненадолго оставались одни в кабинете Ратмира Павловича.

Шахна был готов забыть все обиды, даже простить Князеву его нелепую шутку с заточением в 14-й номер — Семена Ефремовича бросало в жар, когда он вспоминал о бессонных ночах, проведенных в тюрьме под надзором неусыпного, как совесть, Митрича. При одном воспоминании о 14-м номере у него от ужаса по-кошачьи выгибалась спина, и по ней начинали ползать мурашки. Но он, Шахна, согласен был и не такое стерпеть, только бы спасти брата от виселицы.

Семен Ефремович нисколько не сомневался, что, несмотря на все требования двора в Петербурге и генерал-губернаторского дворца в Вильно как можно скорее закончить дело Гирша Дудака и передать его в суд, Ратмир Павлович намеренно затягивает следствие, пытаясь склонить Гирша если не на свою сторону, то хотя бы к даче таких показаний, которые облегчили бы во время судебного слушания его участь.

— Полагаю своим долгом украшать отечество не виселицами, а всепобеждающей мыслью.

Вообще-то Шахна не задумывался, о какой такой всепобеждающей мысли говорит Князев и из каких побуждений он тянет волынку — то ли из простого человеколюбия, то ли из похвальной приверженности к истине, то ли из чувства мести генерал-губернатору (его Ратмир Павлович считал спесивцем и ничтожеством). Но и не задумываясь над этим или задумываясь мимолетно, Семен Ефремович испытывал к своему начальнику искреннюю благодарность, которую старался внушить и брату.

— Он лучше других, — сказал он однажды Гиршу.

— Жандармов не бывает ни лучше, ни хуже. Жандармы есть жандармы.

Больше всего Шахну поражала в Гирше не его непримиримость, не безжалостность к себе и к своим близким — отцу Эфраиму, жене Мире, ждущей ребенка, к Шахне, которого он, не колеблясь, назвал жандармским прихвостнем, — а отсутствие каких бы то ни было сомнений.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги