И еще заметила мать Мелитина, путешествуя по российским дорогам, что где бы то ни было — в деревне или в городе, на дорогах ли, на вокзалах и пристанях — кругом народ уж больно хмурый. Редко увидишь, как человек идет и улыбается просто так; все больше спешат, морщат лбы, и в какие глаза ни загляни — даже в детские, — везде забота сереет, а то нужда чернотой заливает. Экая радость, когда случается увидеть гулянку — свадьбу, проводины-встречины или Троицу. Соберется народ, попляшет, посмеется, попоет всласть, но расходится по домам — и снова грусть-кручина. Ровно околдованные, ровно очарованные печалью. Где же тот человек, который озарит лица народа православного, стряхнет с них серую дорожную пыль и украсит радостью?

Пока нет такого человека, народ лишь от вина веселится, в нем радость находит. Что же остается народу, ежели забота и нужда сушит его, словно гороховый стручок на солнце, сутулит, как коромысло, хмурит ненастной тучей? Где радость, где ему истина? В вине. Вот и пьет он, вот и глушит и в праздник и без праздника, утром и вечером, днем и ночью, и пока зачумлена голова, пока море по колено — гуляй, веселись! Потом будет трещать башка, и пустой желудок трижды наизнанку вывернется, и холодный пот прошибет — но ведь потом. А пока — радуйся, русский народ! Радуйся дешевому вину, радуйся, что его хоть залейся, радуйся и благодари благодетелей. Чему ж еще-то радоваться? Сколько прошла уж верст за эти годы мать Мелитина, а ни одной деревни не встретилось, где бы трезвый народ жил. Иной раз в придорожных канавах валяются люди, словно изношенные, засаленные одежины. Другого тронешь рукой — да живой ли? Захолодел весь, посинел, почернел, и ничем с ним не отводиться, как опять той же рюмкой вина. Сенбернар как-то не по-собачьи относился к пьяным: найдет лежащего, подползет к нему и станет вылизывать лицо, глаза, губы. Верно, думал, замерзает человек. Очнется подзаборник, разлепит опухшие глаза и вдруг заплачет пьяными слезами от собачьего ласкового языка, загорюет, запричитает, и такая невыносимая тоска польется — Господь Всемилостивый!

В лето одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года стала подходить мать Мелитина к большому городу. По шуму да по огненному морю, что ночами вспыхивал на горизонте, невиданный был город. А может, вовсе и не город, а просто людей так много стало на земле, что они теперь повсюду живут, все просторы заселили, и куда ни глянь, — дома, дома, дома…

Тут и обезножел сенбернар. Так все еще шел, ковылял, но как увидел впереди ночное зарево, дрогнул всем телом, вздохнул тяжело и повалился на землю.

— Пойдем, батюшка, пойдем, — уговаривала мать Мелитина и старалась поставить собаку на ноги. — Слышишь, вон какой город у нас впереди. Народу там миллионы, и если в каждой семье хоть по ребенку, это сколько же нам с тобой ходить? Вставай, батюшка, не лежи. Ведь лежа-то мы не найдем, не увидим сыночка. Я уж котомку сама понесу, не стану больше нагружать тебя. А ты хоть себя донеси. Осталось-то немножко, дома видать…

Сенбернар лежал на обочине и с трудом приподнимал голову. Он уже не мог втянуть вываленного языка, который валялся на земле как изжеванная, обветшалая тряпка. Истертые об асфальт подушки лап кровоточили и оставляли мокрые следы.

Он не в силах был уже зализывать раны.

А мимо бесконечным потоком шли машины, обдавая дымом и жаром разогретого железа.

Чуть оправившись, сенбернар все-таки встал и, поддерживаемый матерью Мелитиной, поплелся по дороге.

— Вот так, батюшка, вот так и добредем, — приговаривала она. — Больно уж город большой. Здесь уж наверняка отыщем. Ты зубами-то, зубами держись за меня. На вот тебе подол… А как отыщем, так ляжем рядышком да и отправимся к себе домой. Там нас ждут, сестрицы соскучились. Да потерпят еще. Что делать, коли нам забота такая выпала? Исполним, что Господь отпустил на земле, и домой. Ишь как, батюшка: ты собакой родился, я — человеком, а дорога нам одна. Ты не печалься, найдем, если родился. Мы ведь сколько уж с тобой прошли! А чем дальше, тем надежды-то больше…

Она говорила и уже не слышала своих слов. Гул огромного города не стихал от раннего утра и до глубокой ночи. И чем ближе становился город, тем меньше оставалось надежды услышать тоненький серебряный колокольчик. Правда, было несколько тихих ночных часов, но в это время дети спали в каменных домах, стены которых заглушили бы пение жаворонка.

— Да ведь все равно надо идти, — убеждала она себя. — Услышу, поди, Бог даст. А не услышу, так у людей буду спрашивать. Когда людей много — хорошо. Кто-нибудь да услышит.

А гул все разрастался, охватывая все пространство, заполненное нагромождением высоких домов. Он поднимался вверх как пожар, закрывал небо и глушил, пожирал любой посторонний звук. Если зажать уши, то город немел и, немой, походил на огромную муравьиную кучу. Он дышал, испуская запахи, похожие на запах муравьиной кислоты, он шевелился, как растревоженный песок, и в этом шевелении трудно было увидеть отдельного человека.

— Как-нибудь, как-нибудь, — надеялась мать Мелитина. — Имеющий уши да услышит…

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги