— Так вот, вы из тех, кто идет от чувства, и поэтому уже готовы принять голую идею! — возбужденно заговорил Бездольный. — Вы уже беззащитны, и вами легко управлять, вас легко обмануть! А материализм — это разум. Разум в чистом виде. Он отрицает идеализм, а значит, и чувства. Но он бы никогда не тронул наше сознание, если бы был холодным. В материализме же есть своя прелесть, тонкая, едва уловимая. Она-то и подкупает, она-то и греет чувства! Это детское осмысление мира. Дети чувствуют глубоко, и мир воспринимают во всей его сложности. А попробуйте заставить ребенка объяснить мир! Словами, как он думает о нем, а не чувствует. Он объяснит, и это будет материализм. Нас притягивает к нему простота и естественность. В материализме все объяснимо! Все имеет начало и конец. А в метафизике нет ни начала, ни конца. Человеку же хочется познать мир поскорее, без лишних хлопот. И материализм дает такое познание. И обманывает наши чувства!
У Андрея вдруг заныли сломанные Бутениным ребра. Он прижал их локтем, согнулся, пережидая боль. Так уже бывало. Однако давящая боль не проходила.
Тогда он еще не понял, что болит сердце.
— Это не святой обман, — продолжал Бездольный. — Это холодный расчет идеи. Никакая умозрительная идея не может утвердиться в нашем сознании, пока она не поссорит ум и сердце. В России, Березин, уже посеяны эти зерна. Они проросли и дали всходы. Вы же, должно быть, чувствуете, какая детскость психологии у людей? Как стало все просто. Война похожа на игру, на детскую драку, когда идут улица на улицу. А жестокость? А непримиримость и максимализм! И наивность! Боже, какая наивность даже у людей мыслящих!
Андрей расстегнул гимнастерку и нащупал ноющие ребра, приложил холодную ладонь. Будто бы чуть отлегло.
— «Эшелон смерти» сделал большевика, — повторил он глухо. — А что сделает ревтрибунал?.. Мне нужно идти до конца. Но его нет. Я даже не могу прикинуться дурачком, как вы.
— Ревтрибунал сделает человека, — уверенно сказал Бездольный. — Потом хоть дураком прикидывайтесь, хоть юродивым — все равно человек.
— Нет… — сквозь боль в груди процедил Андрей. — Мой брат однажды сказал… Я тогда не понял его. Он сказал: самое страшное наказание человеку — лишение пути…
Он перевел дух, стараясь не волновать плескавшуюся за ребрами боль, набрал побольше воздуха.
— Я беспутный… У меня нет пути. У меня нет пути!
Выезжая из Казакова, он еще крепился и старался не прислушиваться к грудной боли. Он помнил себя слабым и беспомощным, когда лежал в тифу и его попросту выбросили из вагона на какой-то станции. Но тогда был крепок дух, поскольку дорога лежала на родину, и дух этот, ожидание встречи с домом и великие надежды на будущее перебороли заразу и укрепили тело.
Сейчас же, после бессонной ночи и неожиданной исповеди, которую он жаждал все последнее время, опустела душа и ослабло сердце. Однако рядом были люди и нельзя было показывать свою беспомощность. Он холодно простился с начальником чрезвычайки, но тот, подседлав коня, поехал провожать до росстани. И заодно поговорить. Он очень жалел, что Березин так скоро уезжает; а надо было посоветоваться, как работать дальше.
Военное положение, наверное, скоро отменят, и станет действовать закон мирного времени, по которому отменена смертная казнь. Кругом же банд полно, дезертиров и всякого отребья, и что с ними делать — ум за разум заходит. За околицей, так и не услышав в ответ ничего вразумительного, начальник чрезвычайки остановился, спрыгнул с коня и подошел к дрожкам:
— Вы уж похлопочите, товарищ Березин, — попросил он. — Пускай хоть еще взвод внутренней охраны дадут. И штат агентурный увеличат. Иначе мы все эти банды не переварим.
— Вы что, есть их собираетесь? — хмуро буркнул Андрей и велел погонять коней.
Тот так и остался стоять среди дороги с фуражкой в руке, которой, видимо, собирался помахать.
Андрей крепился, но Юлия замечала, что он перетерпливает боль, и тревожно поглядывала в его бледнеющее лицо. Потом он стал потеть неприятным, холодным потом, и хорошо, что встречный ветер обдувал лицо. И наконец, ослабнув, он стал кусать губу, но подавить в себе стон не мог.
Дрожки остановились. Андрея уложили на мягкое сиденье, Тауринс принес воды, и Юлия, намочив красную косынку, положила на грудь.
— Это ребра болят, — признался он. — Мне Бутенин сломал… Сейчас пройдет.
Ему не хотелось признаваться, что болит сердце.
— Нет, это сердечный припадок, — определенно заявила Юлия. — Нужен покой.
Слово «припадок» как-то неприятно отозвалось в мозгу: припадки и обмороки случаются с барышнями, с разъевшимися домоседами, а он всякое видывал, и никогда не припадало сердце. Он хотел тогда сказать, что у него болит душа, но поглядел на Юлию, потом на Тауринса, на перепуганного кучера — говорить было некому…
Охрана спешилась, сойдясь в кружок, завела какой-то разговор, и кони их хрупали перезревшую траву.
— Едем! — приказал Андрей. — Вперед!