— И вы меня простите, — проронил он, успокаиваясь. — Мы сейчас с вами оба в безвыходном положении. Тот, кто преподнес вам маузер, ждет, когда вы станете применять его. А вы начали распускать арестованных. Есаульские купцы вас предали, предадут и эти, кому вы служите. Центросибирь нуждалась во мне, когда колчаковцы развешивали большевиков по столбам. Даже орден посулили. Теперь я объявлен вне закона.
— Что же вы предлагаете? — спросил Андрей. — Пойти служить к вам?
— Я не возьму вас, — отрезал Соломатин. — Хотя вы хорошо защищали Есаульск.
— Так что же?
— Мне известно, что будет амнистия, — с расстановкой проговорил он. — Скажите, можно ли ей доверять? Не способ ли это выманить нас из тайги?
Андрей посмотрел на его пустой рукав, выбившийся из-под ремня, затем на маузер, лежащий под ногами, сказал определенно:
— Нельзя доверять. Вы Недоливко знаете? Доверились бы вы ему?
Соломатин посмотрел себе под ноги, заправил рукав, вздохнул.
— Понятно… Скажите, есть ли смысл вести переговоры с властями, чтобы разрешили пройти по дорогам в Монголию? Тайгой не пробьемся, с нами семьи, дети…
— Попробуйте, — сказал Андрей. — Но я не уверен, что вас выпустят за границу.
— Почему? Я пройду с оружием в обозе. Согласен, чтобы сопровождал конвой до рубежа. — Он помедлил и добавил: — Согласен на границе сдать девяносто процентов оружия.
Андрею вспомнилась карательная погоня за Олиферовым, мороз, горящие чумы, пирамида из обезумевших оленей…
— Хорошо, попытаюсь вам помочь, — после паузы проговорил Андрей. — Передам условия. Но гарантировать ничего не могу.
— Я понимаю вас, — без всякой надежды сказал Соломатин. — Последний мой козырь такой: на границе сообщу властям место тайника. Там десять пудов золотого песка.
— Я передам, — пообещал Андрей.
— Когда к вам прислать человека?
— Через неделю. Если жив буду.
Соломатин посмотрел в его лицо, заметил кровь на рубахе.
— Вы ранены?
— Нет. Я убит, — сказал Андрей, глядя на Тауринса.
Лицо Соломатина набрякло. Обернув голову вполоборота назад, он сказал негромко и властно:
— Был приказ — без крови!
— Да он четырех наших! — сверкнул глазами седой мужик, что правил лошадьми. — В упор!
— Проводи на тракт! — распорядился Соломатин и вскочил в седло. Уселся удобно, замер, окаменел. И каурый жеребец под ним застыл изваянием.
Было в этой фигуре что-то скорбное и трагичное, словно придорожный камень на неизвестной могиле: ни эпитафии, ни имени, ни даже даты жизни. Проедешь такой, глянешь мельком, а он потом стоит всю дорогу перед глазами. И как слеза, наворачивается вопрос — когда и зачем жил человек?
7. В год 1931…
На рассвете уже знобило даже и в шинели, хотя земля еще не остывала за длинную осеннюю ночь и, черная, с восходом солнца исходила паром, краснела, будто сохнущая над огнем одежина. В такую пору обычно начинали пахать зябь…
И в эту же пору Деревнину очень уж хотелось жить! И наверное, не только ему, а всем: молодым и старым, больным и здоровым, богатым и нищим. В самой сердцевине осени есть короткий промежуток времени, когда живется с ощущением, что в природе вот-вот произойдет нечто такое, что единожды и навеки уравняет все живое и неживое на земле. Но ожидание всегда напрасно. Просто на переломе осени люди, деревья, птицы, звери да и сама земля переживают одно и то же: печаль, холод, предчувствие зимы. И переживание это роднит, сближает, сбивает в стаю, а община обостряет жажду жизни.
Голев и Деревнин шли берегом Повоя, вниз по течению, прочь от монастыря и Есаульска. Шли с туго набитыми котомками и подбирали место, где бы присесть, чтобы и от людей подальше и глазу приятно. Голев наконец выбрал невысокий взлобок, окруженный кустами, и опустил котомку.
— Шабаш! Садись, стрелок!
Однако Деревнин высвободился из лямок и, ступая нетвердо, спустился к воде. Присел, глядясь в светлую осеннюю воду как в зеркало, затем ударил по своему отражению и мокрой рукой отер лицо, соскребая и роняя в воду очки. Глядел тупо, отрешенно.
Тем временем Сидор Филиппович скинул шинель, ловко распотрошил содержимое котомки и соорудил выпивку и закуску: водка в тяжелой баклаге, колбаса и ком сыра. Ему не терпелось, однако, соблюдая ритуал, он лишь отвинтил пробку и понюхал черное, похожее на винтовочный ствол, отверстие.
— Разбавил, стервец! — крикнул он Деревнину. — Слышишь, чего говорю?.. Вот паскудник, а?
Деревнин оглянулся на крик, пошарил вокруг себя очки, полез рукой в воду — не нашел. Только рукав шинели до локтя вымочил. Смирившись, стал умываться. Набирал скользкой глины, мылил ею ладони, каждый палец, споласкивал и снова мылил. Наконец ополоснул лицо и спрятал руки под мышки — заломило от холода…
«Погоди, что мы сегодня делали? — постарался вспомнить он. — Что же мы такое делали?..» Болела похмельная голова, знобило, и мысли были неясными, расплывчатыми, как прибрежные кусты, река и лес на той стороне. Он с детства страдал близорукостью.
— Эй, оглох, стрелок? — окликнул начкар Голев, теряя выдержку. — Айда, поправим здоровье и по домам. А то пайка выдыхается.