— Никому бы не сказал, а тебе говорю… В спецкоманду нарядили, а я слышал о ней, да не верил, — продолжал он. — Стреляют на скотном дворе, так, говорили, молодых обучают… А людей к яме с завязанными глазами приводят. Приведут, поставят, и тогда нас выводят, винтовки уже заряженные стоят. И мы ничего, выходим, только друг на друга боязно смотреть. Стоим, будто все чужие… Потом даже никто не вспоминает, что на скотном делали. Будто и не было ничего.
— А Голева я убил, — признался он. — И вдову эту, что с ним жила… Ее-то не за что было, да кричала мне… А его за дело! Это он меня довел… Он!
Деревнин заплакал, съежился, сползая со скамьи на мраморные плиты. Он нащупал рукой сердце под шинелью, расстегнул крючки и приставил ствол револьвера. Сердце было крепким, билось мощно, отталкивая от тела оружие. «Хоть бы осечка получилась, — вдруг пожелал он. — Может, и другие патроны отсырели…»
Он вдавил ствол в тело и держал так его, пока не занемела неудобно вывернутая рука с револьвером. Деревнин отнял ее и, заплакав сильнее, в голос, пополз по плитам вокруг могилы. Притулился у подножия памятника, скорчился и поискал рукой сердце. Он щупал левую сторону груди — выше, ниже соска, щупал середину и правую сторону. Сердце не билось. В пустой груди было непривычно тихо, как у покойного.
Деревнин подтянул ноги к подбородку, сжался, будто зародыш в чреве матери, и затих.
Плакальщица склонилась над ним, и над кладбищем поплыл ее тоскливый, высокий голос…
Деревнин проснулся от того, что кто-то легонько тянул его за полу шинели и приговаривал:
— Вставай, сынок. Не дело на камнях спать-то. Не лето, эвон зазимок порошит.
Он сел и увидел перед собой старуху в нагольном полушубке и валенках. Были сумерки, и шел мелкий, хлесткий снег. Деревнин привычно ощупал себя, отыскивая очки, но тут же забыл о них, наткнувшись на стылый револьвер.
— Почему я здесь? — хрипло, простуженно спросил он.
— Бог знает, почему, — в тон ему ответила старуха. — Вставай, ведь насмерть зазяб, поди…
Деревнин подобрал буденовку, насадил ее по брови и встал, дрожа от холода.
— Ты что здесь делаешь? — спросил он старуху.
— За могилками смотрю, — охотно сказала она. — Перед зимой убрать надо… Нынче ведь совсем за кладбищем не глядят. А если за мертвыми присмотра нет, за живыми подавно. Сор да трава, трава да сор.
Старуха взяла голик и стала выметать палые листья от подножия памятника. Ветер со снегом рассыпал, рассеивал намет, а она терпеливо и старательно мела вновь и не жаловалась, хотя ей было холодно, да и вечер синел все гуще, склоняясь к ночи. Деревнин перескочил оградку, поднял воротник шинели и потрусил по булыжной дорожке к кладбищенским воротам.
Он бежал и мечтал сейчас лишь об одном: забраться в теплую постель, выпить горячего молока, поданного матерью, и, расслабившись, уснуть. Однако когда он разогрелся, вдруг ощутил приступ голода, тошнота подкатила к горлу.
— Стой! — окликнул кто-то, и Деревнин разглядел перед собой двух милиционеров с наганами в руках. — Документы?
Луч фонаря ударил в лицо. Деревнин прикрылся рукой.
— Вроде свой, — сказал милиционер.
— Все равно, показывай документ! — скомандовал другой, с фонарем.
Деревнин вынул служебную книжку. Милиционеры сверили фотографию, вернули документ.
— Что случилось? — спросил Деревнин. — Сроду не проверяли.
— Не слыхал, что ли? Контрреволюционный террор, — пояснил милиционер с фонарем. — Убит работник ГПУ. Ну, будь здоров.
Деревнин откозырял и потрусил дальше. Голод стискивал желудок, и он теперь жалел, что не спросил у милиционеров хлеба. Наверняка есть с собой, дежурство у них на всю ночь, а в такой холод не шуба греет, а хлеб…
Он прибежал к своему дому и в калитке чуть не столкнулся с матерью.
— Живой?! — заплакала она. — Господи, что я только не передумала…
— Маменька, с голоду умираю, — взмолился Деревнин. — Дай поесть!
Она ввела его в дом, усадила за стол, а сама от радости так растерялась, что не сразу могла достать из печи борщ, и все хваталась то за веник, то за тряпку, чтобы вытереть столешницу.
— Есть! Есть хочу! — взывал Деревнин. — Маменька, есть!
Мать опамятовалась и собрала на стол. Деревнин схватил тарелку и, обжигаясь, стал есть борщ, хлебая через край. Он с храпом откусывал хлеб, почти не жевал и давился с каждым глотком. Мать глядела с ужасом и все подавала, пихала в его руки ложку. Деревнин ничего не замечал и не слышал, пока не опустела тарелка. Вторую он ел уже не торопясь, ложкой, а мать вздыхала, приговаривала:
— Страх-то какой, господи! Говорят, обоих сразу и убили. Так друг на дружке и лежат, горемычные. А он-то — твой начальник! Ну, думаю, и тебя где-нибудь тоже… Вышла в дровяник — все перевернуто. Аж обмерла: видно, и у нас что-то искали. А может, тебя дожидались. Водку там оставили и колбасу. Сразу видно — продукты чужие.
Деревнин дохлебал вторую тарелку и отвалился к стене, осоловело прикрыл глаза.
— Спать, маменька…