— Ты должна меня понять, ты всегда заботилась обо мне. Чтобы я питался правильно, чтобы лекарства принимал вовремя… и все остальное. Ты должна понять. Мне плохо, я не могу так дольше. Дело тут даже не в том, что некому позаботиться — я справляюсь сам. Но вот не с кем поделиться, некому рассказать… Да, есть Товбины, они наши хорошие друзья, сочувствуют мне, все так. Но понимаешь, у них своя жизнь, свои радости и беды. Конечно, если я приду и буду рассказывать, они выслушают и помогут, чем могут. Но, понимаешь, есть много такого, что и рассказать невозможно, сидит вот здесь, в груди, давит, рвется наружу, а станешь говорить — ерунда получается, непонятно даже о чем. Только ты могла это понять. Вот представь себе, вовсе не еда и там всякая стирка-уборка, а как раз это: не с кем поделиться… И вообще — пусто как-то. Свет зажжешь во всех комнатах, телевизор включишь, а все равно — пусто.
Он снова вздохнул и погладил согретую осенним солнцем полированную поверхность серого гранита, теплую, гладкую, мягко закругленную, как женское плечо. От этой ассоциации он вздрогнул и посмотрел по сторонам. Солнце садилось, и ровные шеренги могильных памятников отбрасывали ряды длинных теней. Кладбище было пустынно, лишь издали доносилось глухое урчание травокосилки.
Брюс положил обе руки на закругленные края камня.
— Никто, никто тебя не заменит, Джуди. Никто и никогда, это определенно. Но мне так одиноко, ты должна понять. — Он вытащил из кармана бумажную салфетку и вытер глаза. — Рубен… нет, я не жалуюсь на него, он внимательный сын, но… У него своя семья — жена, дети. Он звонит, спрашивает: «Как дела, папа?» «Ничего, — я отвечаю, — ничего». Разве объяснишь?.. «Ничего…» Он рассказывает про своих детей… про наших, Джуди, внуков. Я слушаю. Потом он прощается, я вешаю трубку и снова остаюсь один. Очень пусто… Так, может быть, попытаться?.. Тебя, Джуди, никто не заменит, но хоть кто-нибудь рядом, какая-то живая душа, понимаешь? Товбины мне говорят: ты совсем спятишь от одиночества, так нельзя. Ты, говорят, не старый человек, тебе нужна женщина. Мы с тобой, Джуди, никогда об этом не говорили, ты не любила разговоров на такую тему. «Чего об этом говорить, как суждено, так и будет». А я теперь вижу, что это предрассудок, просто не умно — избегать разговоров о смерти. Теперь — видишь? — я не знаю, как ты к этому отнесешься… отнеслась бы, я хочу сказать. Я пока не сказал Мелиссе Товбиной ни да ни нет, но, думаю, может, стоит попытаться? По описаниям Мелиссы вся эта затея выглядит перспективной… Но кто знает на самом деле? Женщина подходящего возраста: не старая, но и не слишком молодая. Маленьких детей нет. Из России, в Америке живет три года, работает в регистратуре во врачебном офисе. Мелисса уверяет, что неплохо выглядит… но это не так уж важно. Хотя, честно говоря, важно, потому что если она уродина, то… Впрочем, это как раз можно увидеть сразу, а вот что за человек — узнать труднее. Мелисса уверяет… Да что она сама-то может о ней знать? Их познакомили на праздник в синагоге — вот, мол, одинокая женщина из России, нет ли у вас на примете приличного мужчины. Ну она сразу ко мне. На тебя, говорит, смотреть ужасно, тебе нужна хорошая женщина. И знаешь, еще что сказала? Я, говорит, знала Джуди много лет, уверяю тебя, она одобрила бы, она всегда была разумным человеком. Я тоже думаю, ты бы меня не осудила.
Брюс еще долго стоял возле могилы, положив обе ладони на гранитный памятник. Между тем солнце опустилось за шеренгу тополей, и сразу же повеяло осенним холодом. Брюс поежился, огляделся по сторонам, погладил на прощание выбитую на граните надпись Judy Slonim и поплелся к запаркованной у входа машине, на ходу застегивая куртку.
«Дорогая-предорогая Люська!
Эти месседжи по е-мейлу на изуродованном из-за латинских букв русском языке — одно расстройство. Никакого ощущения близости и общения. А мне так этого не хватает! Потому и пишу старым способом — по почте, как в прошлом веке. Люсенька, как много хочется рассказать тебе! В общем, особых новостей нет, так — всякое мельтешение. Например, мой обормот надумал жениться. Ничего неожиданного, ему уже двадцать семь, но хотелось бы знать, на ком. Кроме того, что зовут ее Дарьей и работает она в той же конторе, что и он, ничего больше не знаю, и толку от него не добьешься. На все расспросы говорит: “Приезжай, мам, сама увидишь”. А как я могу приехать? То есть приехать-то, конечно, могу, но обратно в Америку меня уже не впустят, это точно. А я хочу еще здесь пожить, может, чего получится.