Ричард Августович Дрошинский, сын ссыльного поляка, считал себя казанцем, Он прожил в Казани долгое время и, конечно, сидел в Казанском подвале. Его рассказы о расстрелах в почти родной мне Казани, были для меня неожиданностью. Оказалось: десять лет спустя после крестьянского вилочного восстания, начавшагося в Заинской волости Мензелинского уезда, возглавленного мною и Миловановым. Милованов был изловлен и ему учинен в Заинске показательный суд. Суд приговорил его к десяти годам концлагеря, вероятно, потому, что я не был расстрелян и сидел в Соловках. Как водится, в волне после этого процесса, были расстреляны многие тысячи крестьян ничуть не причастных к восстанию, уже забытому за давностью.
– В 1930 году подвалы были набиты до отказа, – рассказывает Дрошинский. Вели все новых и новых. Спросишь при удобном случае – кто такие, – ответъ–один вилочники. И каждую ночь их группами расстреливали в известном вам сарае.
И так, мы с Миловановым, два главаря восстания, активно боровшиеся с властью, – оставлены живыми, а обыкновенные рядовые, большею частью неграмотные крестьяне, гибли под пулями палачей, по чекистским «оперативным заданиям».
Но таков чекистский шаблон. За главным процессом над всякого рода вредителями, каэрами и диверсантами идет волна подвальных избиений с гибелью множества ни в чем неповинных людей.
– При мне было расстреляно много монахов, – продолжал Дрошинский. – Вот я вам на днях покажу: у меня тут есть восчик один. Парень молодой из монастырских послушников. Два его родных дяди и один монах из Семиозерной пустыни расстреляны были на его глазах.
Федя Бородулин действительно не потерял своего послушнического облика и остался застенчивым и богобоязненным молодым парнем.
– Поступайка к нам на работу, – сказал я, хлопнув его по плечу.
– Да, не знаю как, – мнется Федя. – В клетках они, как арестанты, эти самые кролики. Жалко их.
– Вот, чудак, так ведь их иначе и держать нельзя – на воле они здесь зимой погибнут.
Впоследствии он все же перешел на работу в крольчатник.
У нас были установлены ночные дежурства для охраны животных, находящихся в коридоре без единой двери. Дежурный через известное время ходил между ящиками и затем сидел около железной печки и поддерживал в ней огонь. Как только железная печь переставала топиться, в нашем сыром, наскоро сколоченном помещении становилось холодно.
Обыкновено дежурный из белорусской четвёрки делал все обстоятельно и время зря не терял. Он водружал на печку большой котелок и ночью варил горох; Когда снедь оказывалась готовой, дежурный будил остальных из своей четверки и вся четверка, общими усилиями опоражнивала котелок. После этого ночного пиршества дежурный начинал варить новую порцию гороху к завтраку, а остальная братия ложилась спать. Долгая голодовка по подвалам, тюрьмам и этапам так истощила этих здоровяков, что им еще долго пришлось здесь восстанавливать свои силы. Как же чувствовала себя остальная масса лагерного люда, так-же голодавшая, да еще и выбивающая здесь трудный урок!
Иногда и я сиживал у этой железной печки и в беседах постепенно узнал историю всей «четверки».
Самый старший из них – Пинчук, попал сюда как кулак, не желавший идти в колхоз. Волотовский (комсомолец и активист) бежал, но неудачно из колхоза. Говоровский получил пять лет лагеря за соперничество с некиим сельским секретарем комячейки в соискании благосклонности некой комсомолки. Победителем оказался секретарь, ибо сумел его упрятать в лагерь и тем завоевать комсомолку. Сементковский бежал из спецпоселка.
Волотовский весьма неохотно рассказывает про свои приключения, но все же рассказывает.
– У нас село не такое и большое, – нехотя повествует он, – и расположено недалеко от границы. Актив у нас был большой. Как только началась кампания по коллективизации – мы, почитай что, всех соблазнили в коллектив идти. Потому – у нас до коллективизации ненадежный элемент каждый год понемногу отправляли в ссылку. И вот приходит распоряжение нашему всему селу переселиться на Кубань. Обещали нам там дать дома, хозяйства на ходу, отобранные от тамошних кулаков. Ну, и вот привозят нас туда в пустое село. В том селе ни одной-то живой души нет – пустое совсем село. Может быть кого убили, а кто с голоду умер: только в иной хате или бо на дворе мертвецы были. Ну, а хаты для житья не гожи совсем... Привезли нас уже осенью, холода начались.
– Почему же жить нельзя в хатах?–интересуюсь я.
– Да хаты те поломаны: печи разрушены, не только окон – косяков – ни дверных, ни оконных – нет. А там в лес не пойдешь – лесов там нема. Да и починки в тех хатах столько – лучше наново построить.
– Как же устроился ваш коллектив?