Глянув на скетч, толкнул его внутрь сильнее. Он согнулся. Я отвернулся и снова стал смотреть в окно.
Я был болен.
Второй скетч я взял спустя минут пять, когда сердце перестало частить и бухать. Он поверг меня в шок с первой страницы. С титульного листа, если быть точным. Там, в правом уголке, были выведены цифры. Просто дата. Тридцатое августа девяносто шестого. Тридцатое августа, вот когда он начал этот скетч.
Я перелистнул и не смог больше вдохнуть. Словно рыба на берегу, хватал воздух, распахивал жабры. Но не выходило. На рисунке был я. Небрежный, торопливый штрих, но совершенно узнаваемо. Я мирно спал, держа в руках приставку. В наброске не было ничего необычного, кроме одного. Губы. Мои губы, в отличие от других частей тела были обведены многократно. Это выглядело странно и инородно, словно человек, задумавшись, водил и водил ручкой знакомым путём, не глядя. А потом, вдруг осознав, вздрогнул и отодвинул испорченный лист.
Джерард не вздрагивал, я уверен. На рисунке я спал в его комнате после долгой изматывающей игры в приставку. В этот день он первый раз – в наказание – поцеловал меня.
Когда спазм прекратился, и я стал дышать – снова, мучительно, сначала очень поверхностно, потому что страшно, – пальцы сами начали листать страницы. Бережно. Я ничего не мог поделать со своими пальцами. «Грубее!» – думал я. Почти кричал им. Они не слушались и гладили страницы. На многих из них был я. Иногда – Майки. Пару раз Рэй, но меня… меня было так много, что я мелко затрясся. Это было нервное. Так дрожит старый холодильник из-за работы своего мотора. Мои глаза, брови, нос… Мои губы или весь я сначала часто перемежались монстрами из его больной головы. В конце монстров не было. Был я, везде я. Там даже был я в девчачьей клетчатой юбке и с гитарой, и это был отличный рисунок.
Я захлопнул скетчбук и запихнул его к первому.
Это было слишком.
Что, блять, он хотел сказать тем, что отдавал мне это? Прочь из моей головы? Я отдаю тебя-тебе, а теперь прости, мне надо двигаться дальше?
Сердце билось так быстро, я не мог сфокусировать взгляд. Конечно, на краю сознания мелькали горячечные, тревожащие мысли. «Он не хотел ничего плохого, – шептали они тихо, чарующе. – Просто ты идиот, Фрэнк».
«Нахуй!!!» – взревел я тогда мысленно и сжал кулаки. В ладони, потные и горячие, впились ногти – до боли. Он поступил плохо. Он предал меня. И моё отношение к этому не изменится. Я, блять, не заслуживаю его.
Я люблю его.
Достав из внешнего кармана запутанный провод наушников и кассетник, погрузился снова в какую-то музыку. Кажется, я крутил одну кассету туда-сюда несколько дней. Меня это не заботило.
По приезду я со злости спрятал эти скетчи где-то в стопках макулатуры на чердаке бабушкиного дома. Через много лет я вспомнил про них, но бабушки давно не было, а дом оказался продан. В новой семье – они любезно пустили меня на свой чердак – тот был безупречно, просто до тошноты чистым и прибранным. Там не было ни одной вещи, связанной с прежними хозяевами.
Лето пронеслось вереницей кадров из оборванной киноленты. Я до сих пор вспоминаю эти месяцы мелькающими чёрно-белыми постановками под надрывные повторяющиеся аккорды тапёра за пианино.
Вот бабушка, с которой мы не очень-то общались последние годы. Открывает дверь дома перед нами с мамой и говорит: «Доброе утро, молодой человек. Очень рада видеть тебя», – а взгляд при этом серьёзный, настороженный. Словно выискивает во мне что-то, чтобы сказать себе – нет, я не знаю его, к сожалению. Но потом… Потом она оттаивает. И я совершенно блаженно провожу целый месяц под её вязание, бормотание старого телевизора, мяуканье пяти разномастных кошек, пироги, салаты, муссы и йогурты. Она мало разговаривает, но так уютно молчит, что я не могу и желать о большем.