Они вышли на площадь, где днем обычно стояли извозчики и велотакси, заменявшие автомобили. Глубоко вдохнув свежий воздух весенней лунной ночи, Симон ощутил запах конского навоза — так, должно быть, пахло в свое время в Париже, в том Париже, что запечатлен на старинной фотографии, где его отец в канотье сидит в ресторане на авеню Мэн.
— Придется бежать, — заметила Жюстина. — В нашем распоряжении всего десять минут. У меня дома нет ни крошки, но выпить найдется.
Симон рассказал ей, что произошло.
— И все из-за какого-то Мальро! — воскликнула она. — Видно, они здорово нервничают!
У подножия лестницы они заметили элегантный силуэт одного из связных Бюзара. Он нес два новеньких чемодана из великолепной кожи, каких давно тут никто не видел. На голове его красовалась шляпа от Идена, и от него исходил тонкий аромат одеколона «Крейвен А».
— Как подумаю, что приходится работать с этими сумасшедшими… — заметил Симон. — Хотя, конечно, я люблю Бюзара. Как-то бодрей себя чувствуешь от одного сознания, что он существует.
— Он ли, другой ли — все рискуют одинаково, — сказала Жюстина. — Все дело в везении, а Бюзару везет.
Вокруг них скользили тени: одни тащили пакеты, другие везли тележки, третьи подталкивали тачки или детские колясочки. «Племя тряпичников… В свое время они считали, что ловко устроились, поселившись в столице самой приятной для жизни страны. А сейчас мечтают о масле и сале», — подумал Симон.
— Ты думал обо мне? — спросила Жюстина.
— Нет.
— Мне нравится, что ты откровенен. А о чем же ты думал, когда считал, что песенка твоя спета?
Он сказал, что, собственно, ни о чем не думал, вот только когда тот мерзавец упомянул о России, он подумал, чем была в его жизни Россия.
— Вот видишь, какая вышла поучительная история! Настоящая пропагандистская листовка, верно?
— А что же тут плохого? — сказала она. — Меня это нисколько не коробит. Я верю тому, что пишут в листовках. Я тебе уже говорила, что верю в силу политики.
Они молча перешли через мост. Некогда воздух здесь был отравлен бензином, а сейчас пахло пресной водой и цветущими каштанами. Когда они проходили мимо решетки Зоологического сада, Симон спросил:
— Как, по-твоему, есть там еще хищники?
— Не думаю. Видишь ли, чтобы прокормить сейчас льва… Ты представляешь себе, сколько всего надо! Последний раз я видела льва в тридцать девятом году, в Ажане, в маленьком цирке — это кажется было в самом начале войны.
А как началась война, она, собственно, не помнит. С детством она распростилась внезапно, в 1942 году, когда забрали ее родителей. Они имели глупость вернуться в Париж. Она носила желтую звезду.
— Вот как! — сказал Симон. — Бедная моя кошечка!
Ему вдруг стало стыдно, что он не нашел других слов. Он взял ее чемодан. Они шли под руку по улицам, прилегающим к Зоологическому саду, которые и раньше производили впечатление глубокой провинции, а сейчас и вовсе словно вымерли.
— Отцу казалось, что его не тронут, потому что он пошел добровольцем в девятьсот четырнадцатом и у него был орден Почетного легиона, полученный за военные заслуги, — вполголоса продолжала Жюстина. — Ты представить себе не можешь, до чего были наивны евреи из Восточной Европы. Отец мой, бедняга, обожал «Французскую республику». Он всю жизнь говорил только по-французски. Он еще ребенком пел «Марсельезу». Но не так, как ее поют у вас. В Салониках верили в каждое слово этого гимна. Свобода, дорогая свобода! Отец верил, что это так, и считал, что есть вещи, которые не могут произойти во Франции. Он верил, что дело Дрейфуса положило конец этой свистопляске. Он говорил, что только в такой стране, как Франция, участь одного несправедливо осужденного человека может волновать всех. Бедняга…
В голосе ее послышались слезы.
— Не надо об этом вспоминать, — сказал Симон. — Ведь все равно ничего не изменишь.
— Не так-то это легко. На свете найдется достаточно людей, которые все забудут. В том числе и среди евреев. Успокоятся. Что поделаешь, люди должны успокаиваться, иначе они не смогут жить…
— Так-то оно так, только ты неправильно разделяешь людей, — заметил Симон. И голос его невольно зазвучал сурово. — В действительности люди делятся на богатых и на бедных, между ними проходит главная демаркационная линия. Я не говорю: на «капиталистов» и всех прочих, потому что это звучит немножко как в листовках, верно? Хотя ты сказала, что тебе нравятся листовки. Еврей, не-еврей — такое деление долго не продержится. Немец, не-немец — такого тоже не будет. Все это пройдет. Вот в чем я глубоко убежден. А демаркационная линия между капиталистами и всеми прочими… это другое дело…
— Ты коммунист?
— Я… право, не знаю. Я не состою в партии… но… практически — да.
Жюстина сказала, что ей давно хочется вступить в партию и что когда-нибудь она это сделает.
— Надо быть логичным, — добавила она. — Всему миру известно, что только коммунисты — люди по-настоящему серьезные. Если думаешь, как они, то надо и поступать, как они.
— Честное слово, ты мыслишь, как политический деятель! — заметил Симон.