– А еще они боятся народа. У них после Будапешта полные штаны. Там кагэбэшников за язык подвешивали, и даже головой вниз. А ведь в конце концов товарищи офицеры и надзиратели получат третий сапог.

– А это что значит?

– А это, как говорят у нас в Банате без всяких околичностей, пинок под зад. Ведь их время работает против них, – торжественно произносит Розмарин, – а наше время – на нас. И они это знают.

– Вы так себя ведете, господин Розмарин, будто сидеть здесь – невесть какое счастье.

– Так и есть. Мы в тюрьме свободные. А те? Даже Новый год и масленицу и то друг с другом празднуют. Здесь, за колючей проволокой и высокими стенами.

– Ужас, – вздыхаю я в растерянности.

– Я тут все знаю как свои пять пальцев. Но сейчас от всех этих мыслей и пустой болтовни у меня просто голова кругом идет. Напишите все, что они требуют, – еще раз напоминает он мне.

Я становлюсь за столик, привинченный к стене, и записываю три предложения, меньше, чем мне известно. Что Энцо Путер – сторонник Восточного блока. Что он послал поздравительную телеграмму товарищу Сталину. Что он отнял у меня подругу.

Розмарин читает. Кажется, он недоволен и укоризненно глядит на меня, лицо его выделяется в полумраке бледным пятном. Но рта не открывает. За это я рассказываю ему историю Энцо Путера и моей подруги Аннемари, как будто он не мой сокамерник, а глубокомысленный рабочий из темешварского квартала Фрателиа и я решил с ним, случайным знакомым, поделиться сокровенным в каком-нибудь кабаке. Он понимает, о чем речь. Уверяет, что тоже такое пережил: «Радуйтесь, что избавились от этой козы! Она вам не подходила. Что ж! Я ложусь спать».

Садится и засыпает. Странно, он назвал Аннемари Шёнмунд козой, а меня это обидело.

Я открываю книгу и подношу ее к самой лампе. Интенсивность света увеличивается пропорционально квадрату расстояния до источника света: в два раза ближе, в четыре раза светлее. В тусклом освещении я читаю возмутительный рассказ о восстании повешенных. Неужели возможно, чтобы врач бросил умирать тяжелобольную женщину и она скончалась у него на глазах, только потому, что не сошелся в цене с нищими крестьянами? И более того, что он даже требует плату за хранение ее тела у себя во дворе по часам, вплоть до минут, пока ее близкие не раздобудут гроб и не унесут свою покойную мать?

Я с облегчением констатирую: подобное у нас совершенно невозможно. Ведь первый секретарь Рабочей партии недавно на заседании ЦК в Бухаресте пригрозил: он-де велит всех врачей, которые забыли, что они слуги рабочего класса и не более, прогнать по главным улицам с кольцом в носу и с табличкой на шее. Страждущий рабочий класс такие угрозы любит.

Розмарин в испуге просыпается. Он дремал сидя, слегка покачивая головой, опустив локти на колени. Он шепчет: «Гитлер был для меня богом. Но это прошло!» Я затаиваюсь под шинелью и веду переговоры с Розмарином только сквозь входное отверстие пули на рукаве. Он говорит: «Они кого-то ведут в ножных кандалах. Нашего соседа. Ага, в уборную ведут! У него, поди, от страха медвежья болезнь началась». И точно, из коридора доносятся новые звуки: звон и шарканье, шарканье и звон. Розмарин, хорошо разбирающийся в подобных вещах, заключает: «В ножных кандалах, закованный. Этому точно двадцать лет дали, а то и МСВ».

– Что еще за МСВ?

– Munca silnica pe viata – пожизненная каторга, а то бы они здесь-то кандалы с него сняли. Не пугайтесь. Это только так называется. Он ведь на самом деле каторгу-то отбывать не будет, только до конца дней своих просидит в камере один-одинешенек. А сейчас встаньте-ка и подвигайтесь. Чтобы место в желудке освободить для ужина.

Я поднимаюсь с койки и начинаю ходить туда-сюда. С тех пор как тусклая лампа за проволочной решеткой стала отбрасывать на стены колеблющийся, дрожащий хоровод теней, камера кажется еще теснее.

Курсируя между железными койками, три с половиной шага туда, три шага обратно, я внезапно ощущаю, как у меня перехватывает дыхание. Я судорожно хватаю ртом воздух. Легкие извергаются из грудной клетки и прилипают к оконной решетке. Сердце бешено стучит. Я пошатываюсь. Одновременно мое тело увеличивается, достигая чудовищных размеров, я бьюсь руками и ногами о стены. Срываю с себя рубашку. «Я задыхаюсь, – хриплю я, – воздуха». Сжатыми кулаками я приклеиваюсь к стене и стараюсь ее оттолкнуть. И не свожу вылезающих из орбит глаз с Розмарина.

Тот, примостившись на краешке койки, глядит на меня.

– Да, – говорит он безмятежно, – все так и должно быть. У вас лицо красное как у рака. Вам кажется, что вы сейчас раздуетесь, как воздушный шарик, и лопнете, как проколотая шина. Или чувствуете, что сейчас на вас обрушатся стены, что они вас здесь раздавят, – да мало ли что кажется. Это называется тюремное помешательство. Поначалу от него все страдают, но с годами оно проходит. Хорошо, что сейчас дежурит Апэлинэ, он добродушный, потому-то мы его Тихой заводью и прозвали. Я его попрошу окошко наверху открыть, вот вам и будет воздуха побольше.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги