— Что моя тоска? — сказал он после долгого молчания. — Держава Русская в болото опускается. Я это наперёд знаю и уже вижу… Ты, это… не обманывайся. Само существование России не означает, что это — Россия. Та, настоящая, наша Россия, ушла в могилы… Нутро у неё теперь другое… Прогресс тут не причём… Вишь, какие слова я знаю. Складно говорю, ровно агитатор…

* * *

Воздух свеж после северных дождей. Мир на любую даль гравюрно чёток. Нет слабых линий. Вытравлены борозды ручьёв в мелких притоках, кружат завихренья крупных вод, ломаются изломы теней под вёслами — и везде узоры юных листьев.

Небо налилось, созрело — синее, что глаза у Веры. И в нём намыт новый круг солнца. Здесь же, над самой водой, блуждает всё тот же ледово-захоложенный воздух. И в тенях — зимняя зябкость: память зимних вьюг и глыбищ льда.

Разбиваю воду, с ленцой проталкиваю баржёвку, а сам вижу будущие дни. Схлынет, присмиреет вода, и за этим лесом берегами зазолотится песок. У самого берега, по мелководью, песок уложится твердоватыми валиками, весь в игре преломленных лучей…

Что со мной? Я лишён своего? Я — отражение чужих мнений, а сам — пустышка?

Что в словах Даниила Митрофановича: новая порода людей? Порода, которой бессмысленно доказывать, ибо она уже заранее отреклась от всех других слов, на смех берёт другие доводы и лишена способности искать правду?..

Ударяю веслами. Смотрю на себя в воде. Один я там. А интересно, кого отмечает одиночество? Ради чего становятся одинокими?..

Что значит быть русским?..

Баржёвка пропарывает кусты. Сонно, долго отзывается на поворот. Тягуче длинны языки солнца в тёмной воде. За кормой лодки, где вода успокоенно смыкается, — сверкающие овалы солнц. Ветки скребут днище.

Откуда белые пышные стаи?

Шепчу облакам:

— Заберите! Пойдём бродяжничать вместе. Я умею быть верным — возьмите!

Постепенно солнечный жар достает меня: сухо нагревает чёрную гимнастёрку, брюки, лаковый козырек фуражки. Приноравливаюсь к неуклюже-натужному ходу лодки, Скамья и вёсла в ней — под двух гребцов. Вальки чересчур далековаты по сторонам. Я сбиваюсь, шлёпаю невпопад, но это не имеет значения: спешить некуда. Островки с примокшей, припалой травой выглядываю загодя. С них вспархивают зяблики, берёзовки, синицы, поползни, зарянки, пеночки, дрозды-рябинники, дерябы… Сколько же птиц! Лес — в трелях, свистах и флейтовых переборах.

Здесь всё ясно, честно, понятно. Все радуются жизни и всё для жизни. Так и должно быть: всё для жизни и радости…

Червь в здоровом яблоке…

Отчего нашими жизнями распоряжаются, и они нам не принадлежат?

Что есть учение? Мыслью пристёгивают, как однажды заметил Кайзер? Мысль для того, чтобы обряжать в мундир? Мысль — это для одинаковости? Мысль — это всегда заданность? Мысль ищет или подчиняет? Мысль, мысль…

Перегибаюсь через борт и зачерпываю фуражкой воду Лодка такая просторная, грузная — вовсе не отзывается на мой вес. Вода, тёмная с виду, в самом деле прозрачная, и вкус у неё — снега. Покусываю онемелые губы. Я над ямой или канавиной — лишь неподвижная угрожающая чернота, и лишь впереди угадываются прошлогодние травы: выглаженно-растянутые по спаду весенних вод.

Что за откровения в письме Байрона Фрэнсису Ходжсону:

«…У меня в мире нет друзей, хотя было много школьных товарищей. Но все они теперь “вошли в жизнь”, то есть выступили под чудовищными и страшными личинами, кто в маске военного, кто в облачении адвоката, кто переодетый священником играет в религию, а кто просто надел на себя маску светского человека, и этот маскарад они назвали своей жизнью…»[64]

Лорд Байрон измыслил письмо, надо полагать, в весьма подавленном состоянии, отослав 16 июля 1809 года из Лиссабона. Я не столь много читал Байрона…

* * *

Баржёвка словно парит. Подо мной полтора — два метра воды. Странно, неправдоподобно проскальзываю меж толстых стволов, чёрных сучьев, веток, меченых обилием уже крохотных листочков. Местами деревья проваливаются, как бы широко шагая, в овраги, и тогда я оплываю корявые кроны, не все ещё зазеленевшие. Старые деревья осторожны на ласку солнца. Зацеписто далеки их голые ветви. Здесь почти не ощущается напор паводка. Медленно, дремотно катит этот затоп вместе с Волгой. По-настоящему налегать приходится лишь на протоках. В их руслах спад гуляет мутными водоворотами и гнёт молодые деревца. Однако протоки узки — какой-то десяток метров — и я беру их прежде, чем они успевают стащить меня к Волге. Скорее всего это овраги. Погодя снова поднимаюсь в глубь леса: держу направление по солнцу, как показал Даниил Митрофанович, помня и о поправках на время.

Овраг — вдумываюсь: забавное обозначение препятствия — от слова «враг». Сколь досаждали эти преграды пешему, и особливо конному, да ещё в упряжи с повозкой, коли нарекли их «оврагами»!

Перейти на страницу:

Все книги серии Советский век

Похожие книги