Похороны матросов были колоссальной демонстрацией: убитых уложили в открытые гробы, не обмытых, в крови, с зияющими ранами. Процессию сопровождали все матросы, весь гарнизон, все оркестры и громадная толпа простонародья, всего тысяч сорок. Вся эта масса обошла город, часто останавливаясь при произнесении самых кровожадных речей, направленных против офицеров и интеллигенции. Толпа ревела, требовала немедленного избиения офицеров, и только случайно оно не произошло.

По возвращении матросов с кладбища, на одном из миноносцев, молоденький мичман критически отнесся к деятельности члена Совета раб. депутатов некоей Островской, давно призывавшей матросов к резне офицеров, и едва он сказал эти слова, как из стоявшей позади его группы матросов кто-то выстрелил в него в упор из револьвера, убив наповал. Бедного юношу должны были хоронить в день моего приезда, причем матросы отказали для «этой падали» в оркестре.

Все это навеяло на нас самые грустные мысли, и под впечатлением услышанного мы направились в штаб крепости, пройдя через Морскую и Соборную улицы, где все было спокойно.

В штабе, все старые знакомые, сидели как на иголках и, видимо, с радостью направились бы домой. В приемной, где раньше висели портреты бывших комендантов и собственноручные резолюции Государя, было пусто, и только выгоревшие места на обоях напоминали о прошлом.

Скоро я был принят начальником штаба, который сам мне сказал, что обстановка так меняется, что он полагает лучшим не принимать мне новой и ответственной должности здесь, так как вообще неопределенно, что будет — семейному же много тяжелее бежать. Официально большевики еще не признаны, по-прежнему — матросами как будто руководить партия эсеров, но фактически власть в руках большевиков, и все начальство лишь жалкие пешки в руках матросской вольницы, руководимой кронштадтцами и членом Совета раб. деп. — Островской.

Поблагодарив за теплое отношение и получив уведомление, что пока я остаюсь на старой должности, мы вышли и отправились в кондитерскую Мисинского, так любимую всеми севастопольцами — выпить чаю.

Только мы уселись у большого зеркального окна, как показалась мрачная процессия: сначала морские офицеры несли венки, а затем, чуть колыхаясь на руках старых морских капитанов, появился черный гроб с телом убитого мичмана. За гробом шли родные, плакала и билась в чьих-то руках мать юноши, а дальше — более тысячи морских и сухопутных офицеров, печальных и мрачных, с опущенными головами, медленно двигались за гробом, без музыки, без певчих и без почетной полуроты…

Улица ничем не выражала сочувствия. Ни одного матроса, ни одного солдата, рабочего или простолюдина не было в процессии, никто не останавливался, не снимал шапок, не крестился, и только иногда, проходя по улице, было слышно из групп матросов и простонародья: «Собаке собачья смерть… Всех бы их так… Скоро всем конец…»

Эта процессия настроила всех на печальный лад, и, проводив ее до дороги на кладбище, мы пошли домой, где просидели до вечера и около шести часов рискнули пройти по Морской и Нахимовскому.

Улицы стали необычны — та и другая стороны были почти сплошь покрыты матросами и толпа медленно двигалась бесконечной черной змеей. Чем-то зловещим веяло от этой медленно плывущей толпы, что-то грозное чудилось в воздухе, точно перед грозой, когда ждешь разряда…

Местами, на Нахимовском пр. около переулков и Базарной улицы, кружками чернели небольшие митинги — «летучки», как их называли. В середине небольшой толпы обыкновенно возвышался и жестикулировал кронштадтский матрос, увешанный патронными лентами, патронташами, бомбами и с винтовкой в руке.

Мы, стараясь не возбудить подозрений, останавливались около этих митингов, и все тяжелее делалось на сердце, так как матросы открыто и исключительно только призывали к немедленному убийству офицеров, укоряя черноморцев, что десять месяцев они дают возможность жить тем, кто десятки лет «пил их кровь», вместо того чтобы поступить так, как кронштадтцы — вырезать всех, кто подозрителен, кто недоволен «народной властью», кто мучил при царском режиме, и вообще — всех «господ»…

Эти разговоры, это человеконенавистничество, дикие выкрики и художественную ругань с невероятными новыми вариантами было тяжело слушать, и мы трое пошли домой, обменявшись предположениями, что эта ночь не пройдет благополучно.

А дома, под мягкий свет лампы и негромкие звуки пианино, на котором играла мастерская рука хозяйки, среди уютной обстановки и милых лиц, как-то забылись страхи и недавние предположения, как-то перестало вериться, что есть ненависть и убийство, что люди в России разделились лишь на две группы — «буржуев» и «пролетариев» и что буржуям уже нет места в жизни.

Тихо шла беседа, ласково звучал Григ, и казалось, что всё отвратительное, злое и ненавидящее уже пережито… Не верилось, да и не хотелось думать, что улица призывает к убийству, к смерти, что разбужены самые низкие инстинкты… Не верилось, так как было уютно, ласково и красиво.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги