Плужников освободил под абажуром стол, поставил коробку с красками, налил в граненый стакан воду. Раскрыл альбом и выложил кисточку, замер в созерцании. Бумага ослепительно чисто белела. Вода в стакане казалось недвижной, как слиток. Краски в фарфоровых ячейках выпукло глянцевито блестели. Все было отдельно, разъято, таило в себе изначальный покой, остановившееся время, простоту несоединенных элементов. И только сердце таинственно и чудно дышало в предчувствии творчества.
Созерцание белого листа длилось минуту или час. Белизна волновала его, пугала, влекла: ее можно было потревожить черной резкой линией, и тогда возникнет подобье наскальных изображений; можно положить нежно-зеленый, травяной цвет, как на старинных церковных фресках; можно плеснуть ярко-голубым и лазурным, как на картинах французских мастеров, где балерины танцуют в аметистово-голубом воздухе. Он медленно взял кисть; окунул в стакан, услышав тихое бульканье; увидел сквозь стекло, как распушились в воде нежные волоски; вынул кисть с отточенным, блестяще-черным острием мокрого колонкового меха, держал над коробкой красок, позволяя руке выбрать и угадать самый важный, выражавший его сокровенную сущность цвет. Кисть опустилась на красный, несколько раз мягко коснулась, впитывая в темную глубину растворенную краску, перенеслась к альбому, сильно, страстно коснулась, оставив на белизне огненный алый мазок.
Он был как лепесток розы на белом платье, как брызнувшая на снег кровь раненого лося, как плащ ангела на иконе, как цвет закрытого века, когда смотришь сквозь него на солнце.
Этот первый мазок ослепил Плужникова. Он был восхищен его первозданностью, истинностью, творящей энергией. Это не он коснулся кистью бумаги, а чья-то благая, всесильная воля, словно молния, пробежала по руке, прошла сквозь колонковую кисть и ударила в белизну, оставив на ней сочную рану.
Рана влажно дышала, углублялась, обретала бесконечную глубину, была той раной, которую прободило копье на ребре Христа.
Плужников чувствовал, как этот надрез затягивает его, сладко влечет, повернулся к лежащей Ане:
- Пойдем…
Она послушно встала. Они вошли в белизну, в алый свет. Их подхватили могучие безымянные силы, пронесли сквозь миры и пространства. И они оказались на опушке осеннего леса, среди неопавших деревьев, на которые падал снег. Красные и желтые осины, ржавые дубы, темно-синие ели были в снегу. Земля на опушке была в сыром, благоухающем покрове. Они касались теплыми руками прохладной бело-голубой свежести, разгребали снег до земли, и на них из-под снега глянули алые листья брусники. Алый мазок на девственной белизне.
- Мы где? - спросила она, глядя на туманные, занавешенные снегопадом опушки.
- Мы в Раю, - ответил он.
- А почему снег?
- Мы в Русском Раю.
Он взял ее за руку, и они пошли сквозь лес, мимо темных огромных елей, чьи сумрачные пахучие ветки отяжелели от снега. Иногда с зеленой опущенной лапы сваливалась снежная кипа, и ветвь распрямлялась, качалась у самого лица. Вершины скрывал туман, пахло сырыми шершавыми стволами, мокрой хвоей. Хрупкая рябина с красной гроздью пригнулась под тяжестью снега. Крохотная лесная геранька, не успевшая доцвести, несла в фиолетовом венчике маковку снега.
- Ты сказал, мы - в Раю. А где же Бог? - спросила она, отводя гибкую, блестящую ветку орешника.
- Лес - наш Бог…
Они вышли на край широкого поля. Сухая стерня была покрыта белыми хлопьями, словно взбитыми сливками. За туманами, за медленной, опадавшей с небес белизной, золотились далекие размытые холмы. На них стояли леса, словно иконостасы, дышали, теплились, круглились бессчетными нимбами, туманились цветными лампадами, негасимыми свечами. Он любил эти чудные дали, обожал ненаглядную Родину, лелеял милую, нежную, божественную красоту.
- Ты сказал, мы в Русском Раю. Где же Бог?
- Снег - наш Бог…
Они вышли к болоту с темными пожухлыми тростниками, поломанными стеблями, с черной мертвой водой, на которую, не тревожа ее, падал медленный снег. И была в этом болоте сладостная тоска, воспоминание о минувшем лете, о белых пахучих цветах, о блестящих стрекозах и горячих ливнях.
- А где же Бог? - с пытливостью и упорством ребенка повторила она.
В тростниках раздался шелест и треск. Темная вода заволновалась. Сквозь заросли, проламывая стебли, чавкая и хрустя, вышел темно-малиновый лось. Бока его жарко дышали, окутанные паром. Влажные, похожие на трубы ноздри, шевелились. На огромной лобастой голове качались рога, чутко двигались уши, блестели выпуклые, сиреневые, с блестящими точками глаза.
- Лось - Бог… - сказал Плужников, глядя на огромного теплого зверя, поднявшегося из глубины болота.
Медленно переступая высокими ногами, лось двинулся по снегу, оглядываясь на них, словно звал за собой. И они пошли за поводырем, чувствуя близкий запах огромного теплого зверя, наступая в сердцевидные отпечатки копыт.
Лось исчез, следы его канули. Они оказались в березняке, где воздух был голубым и серебряным. Его можно было раздвигать руками и плыть среди белых стволов, не касаясь земли.