Я был разрушен. Я понимал, что дальше так продолжаться не может. Жизнь не шарманка. В тот день я осознал, что если я хочу сохранить себя — должен порвать с Верой. И я решил, что напишу донос…
«Нестеренко, на выход!»
Вот и всё. Дверь камеры зло смеется. Меня подталкивают новым коридором, и, хорошо изучив саратовскую тюрьму, я понимаю, что в эту сторону еще никогда не ходил — в сторону смерти два раза не водят.
Я оказываюсь в рвотного запаха комнате, где кроме меня находятся еще трое. Всё, как я себе и представлял: обшитые звуконепроницаемыми войлочными плитами двери, обязательная в таких случаях деревянная стена (чтобы не рикошетили пули). Пол с уклоном, рядом шланги с водой, чтобы смывать кровь, которой здесь уже так много, что, кажется, с ней никогда не разобраться. То, что сейчас будет происходить, объяснять мне не нужно — аромат смерти я знаю хорошо. Запах здесь стоит до того сильный, что мне кажется, будто рот мой уже полон крови. Так выглядит момент, который я репетировал вот уже несколько лет.
Я готов. Я понимаю, что все, что мне сейчас необходимо, — закрыть глаза и сосредоточиться…
Пистолет прижимается к затылку всего несколько секунд. Дуло не холодное и не ледяное. Напротив, как я и предполагал, я успеваю почувствовать лишь, что ствол перегрет от предыдущих расстрелов. Механизм отлажен, а потому особенно долго фокусироваться на данном обстоятельстве мне не приходится. Пока позади чихает комендант, а справа кто-то с обескураживающей скоростью, проглатывая гласные, неразборчиво тараторит мой приговор: «Осбм свщнием пр Нрдном Кмссаре Внтрнних Дел СССР от «8» авгста 1942 гда дело № 2716/cледчасть 2-ого упрвлния НКВД СССР по обвинению…» — я успеваю заметить только кровавые полосы на полу — значит, повезут на полигон, значит, закапывать будут не здесь…
Все складывается как нельзя лучше», — думаю я и…
Пф!
— Ну что, Петя, не верил, что тебя расстреляют, да?
— Почему же не верил? Верил! Я не верил, что умру, и, как видишь, оказался прав! Но зачем ты пришла сюда?
— Не знаю. Соскучилась по тебе. Много крови у тебя теперь на лице, кстати… Пуля, что, вышла через подбородок, да?
— Да, как я и задумал… Я бы умылся, да нет сил встать пока…
— Да ничего, ты лежи… тебе теперь долго здесь лежать…
— А ты так и будешь там сидеть на краю или спустишься ко мне?
— Нет, не хочу спускаться — боюсь платье запачкать…
— Понимаю… не холодно тебе?
— Да нет. А страшно было, когда расстреливали?
— Не-а, не особенно, а тебе?
— А я думала, что меня расстреливают из-за тебя… Всё, что о тебе знала, всё им выложила! Уже даже когда Блохин пистолет к голове приставил, всё кричала, что ты шпион. Думала, что они меня в сторону отведут, что продолжат следствие, но… Признайся, это ведь ты настучал на меня, да?
— А ты сама как думаешь?
— Не знаю, иногда мне кажется, что я совсем тебе не доверяю, впрочем, какая теперь уж разница?! Расскажи лучше, как они расстреляли тебя?
— Да нормально. Было даже немного похоже на взлет, когда тебе остается проверить лишь температуру и давление, направление ветра и открыть дроссель… Первое мгновение после выстрела я подумал, что самолет мой резко взлетел, но затем я почему-то стремительно повалился на пол и…
— Даже сейчас не можешь без своих самолетов…
— Знаешь, я еще подумал, что если и есть в жизни действо, к которому следовало бы применить слово «потрясение», так это, конечно, расстрел. Все, что мне приходилось чувствовать и переживать прежде, не идет ни в какое сравнение… разве что влюбленность — влюбленность очень похожа на расстрел…
— А что было, когда ты упал? Почему они сразу не добили тебя?
— Не знаю. Переступив через меня, комендант Рыков кивнул старшему лейтенанту Неробееву и, не разобравшись в ситуации, объявил коллеге, что со мной дело кончено. «Этот готов», — сказал он и оттащил меня в сторону.
— А скольких еще они расстреляли?
— Да вот всех этих, кто тут рядом со мной лежит…
— Не кисло…
— Ага…
— И что, все якобы немецкие шпионы?
— Выходит, что так…
— Понятно, ну а что потом?