Когда-то одна ленинградская газета поместила мою заметку о новой книге Леонида Радищева. Я не первый год сотрудничаю в газетах, знаю по опыту, что выправить любой материал — сократить, изменить, дописать, переставить — самое милое дело для редакции. Отлично знают и редакторы — люди симпатичные, образованные, — что автор посердится и простит: человек привычный. На этот раз мне сравнительно повезло, из рецензии выпали всего две небольшие фразы. Небольшие, но довольно существенные, — вот одна из них: «Этот талантливый публицист ленинградской комсомолии двадцатых годов, блестящий фельетонист молодежной газеты «Смена» и журнала «Юный пролетарий», ставший позднее вдумчивым, серьезным прозаиком…»

Фельетонист? Публицист? Да, скажу больше: журналистское прошлое этого популярного нынче прозаика представляется мне столь важной вехой на его жизненном и литературном пути, что я непременно на нем задержусь подольше. О рассказах, о повестях Л. Радищева уже немало писали, а вот о том, что научило его прочно держаться факта, писать строго и деловито, в лучшем случае только упоминали. Прошлое, настоящее и будущее у каждого художника тесно и органично связаны, — пример Леонида Радищева, как мне думается, особенно убедителен.

Кстати, познакомились мы как раз в газете. В 1927 году я прочел в газете «Смена» рассказ «Борцы». Сейчас мне не вспомнить его содержание: что-то из жизни цирка, приехавшего на гастроли в провинциальный город. Меня удивил не сюжет — удивила и запомнилась авторская манера, очень далекая от смеси эксцентризма и лирики, характерной тогда для стилевых поисков многих молодых прозаиков, в том числе и моих. Никаких синтаксических вывихов, никакого орнамента и словесной игры — все четко, точно, определенно, в добрых традициях русской реалистической прозы. Пожалуй, ближе всего к Куприну, тем более что Куприн и сам не раз писал о цирке.

Но не было там и эпигонства, школярского подражания: просто автору было удобно писать так, а не иначе, — он так и писал. Эта естественность интонации, поставленность голоса вызывали невольное уважение, несмотря на мою приверженность к совершенно иным литературным приемам. Мысленно я занес имя автора в список тех, кем стоит интересоваться и дальше, а это немало, если принять во внимание жесткий максимализм начинающих, которые обычно впускают в духовный свой обиход лишь немногих литературных собратьев!

Правда, имя это мне было отчасти знакомо. В Ленинграде в то время вышли на старт сразу шесть или семь способных очеркистов и фельетонистов: Тубельский и Рыже́й (Братья Тур), Михаил Лоскутов, Бор. Бродянский, Ефим Южный, Сергей Безбородов и тот, о ком я сейчас пишу. Леонид Радищев и здесь выделялся ясным, уверенным слогом без излишнего словесного щегольства и показной эрудиции, которыми нередко грешат фельетонисты. Видно было, что он хорошо знает то, о чем пишет, знает не понаслышке, не из справочников и энциклопедий, а непосредственно из окружающего его мира. Этот мир, как известно, представлял собой не легко обозримую модель, не стоял спокойно на месте, — он бурно двигался и менялся, так что изучать и описывать его приходилось на ходу; помогало лишь то, что мы двигались вместе с ним.

Вскоре я познакомился с автором рассказа и фельетонов. Его наружность, походка, манера держаться и говорить были во многом под стать его литературной манере. Атлетического сложения, неторопливый, насмешливый, но без издевки, без колкостей, наоборот, снисходительный к моим литературным пристрастиям, он мне понравился, и мы сразу стали звать один другого — «тезка». Самое главное для меня в нашем приятельстве (дружбой назвать это тогда было бы преувеличением) оказалось то, что мы понимали друг друга с полуслова, как бы ни расходились во вкусах и склонностях. Встречались мы скорее случайно и преимущественно в общественных местах — в редакциях, в Доме печати (Дома писателя, а тем более Домов творчества писателей еще не было); чаще всего мы встречались в столовой Ленкублита (Невский, 106), организованного в 1930 году для улучшения быта литераторов в столь неустроенное в бытовом отношении время. Если не ошибаюсь, у тезки я побывал лишь однажды, в самом начале 30-х годов. Он жил на Троицкой улице (теперь улица Рубинштейна), в новопостроенном доме, почему-то прозванном «слезой социализма». В квартирах не было кухонь — все питались в общей столовой; это в принципе, а в жизни получилось, что большинство стало готовить себе пищу дома, тем или иным способом выходя из трудного положения, отчего у хозяйки и впрямь могли навернуться слезы. Впрочем, закоренелому холостяку и антибытовику Радищеву общая столовка внизу, в первом этаже, была по нраву; хорошо помню его почти пустую, голую комнату: койка, конторский стол, такой же стул и гантели в углу, на полу.

Перейти на страницу:

Похожие книги