Из всех лиц — лицо поклонника Катрин, Годэна, было, пожалуй, самым страшным, хотя оно менее других бросалось в глаза. Годэн был скуп и беден, а что может быть страшнее скупого бедняка! Разве тот, кто сидит на своем золоте, не уступает в свирепости тому, кто гоняется за золотом? Один замкнулся, ушел в себя; другой отпугивает всех своим жадно высматривающим взглядом. По наружности своей Годэн принадлежал к самому распространенному крестьянскому типу: неказистый (он даже был освобожден от солдатчины, так как не вышел ростом), худой от природы, еще более исхудавший от тяжелой работы и нелепого урезывания себя в еде, от которого гибнут в деревнях работяги вроде Курткюиса; лицо с кулачок, в желтоватых глазах с зелеными прожилками и коричневыми крапинками — жажда наживы, — наживы во что бы то ни стало, — похожая на вожделение, лишенное страсти, ибо когда-то клокотавшая в нем алчность теперь застыла, как лава. Темная, как у мумии, кожа прилипла к вискам. Жесткая щетина жиденькой бороденки пробивалась сквозь морщинистую кожу, будто жниво на пашне. Годэн никогда не потел, все соки его рассасывались в организме. Волосатые кривые, жилистые и неутомимые руки казались вырезанными из старого дерева. Хотя ему только что исполнилось двадцать семь лет, в его черных с медным отливом волосах уже пробивалась седина. Он ходил в блузе, в раскрытый ворот которой виднелась заношенная до черноты холщовая рубашка; вероятно, он не менял белья месяцами и сам стирал его в Туне. Деревянные башмаки были залатаны кусками жести; сказать же, из чего сшиты штаны, не представлялось возможным, — столько на них пестрело подштопок и заплат. На голове он носил ужасающую фуражку, должно быть, подобранную в Виль-о-Фэ где-нибудь на задворках. Он был не глуп и, понимая, что Катрин — это возможность разбогатеть, мечтал сделаться преемником Тонсара по «Большому-У-поению»; поэтому он пустил в ход всю свою хитрость, все свои силы, чтобы полонить Катрин, он сулил ей богатство и такую же неограниченную свободу, какою пользовалась ее мать; он сулил, наконец, своему будущему тестю огромный доход с его трактира — пятьсот франков ежегодно, впредь до окончательной уплаты долга, который рассчитывал погасить векселями, так как на этот счет у него был особый разговор с г-ном Брюне. Обычно он работал подмастерьем в кузнице, но когда у каретника бывало много работы, шел к нему, вообще же нанимался на тяжелую, но хорошо оплачиваемую поденщину. Хотя у него было около тысячи восьмисот франков, помещенных у Гобертена, о чем не подозревал никто в округе, он жил как нищий, снимал чулан у своего хозяина и собирал опавшие колосья, когда наступала пора жатвы. В поясе его праздничных штанов была зашита расписка Гобертена, переписывавшаяся каждый год на бóльшую сумму благодаря процентам и новым сбережениям.
— Ну и наплевать мне на это! — воскликнул Никола в ответ на благоразумное предупреждение Годэна. — Коли мне судьба идти в солдаты, пусть уж лучше моя кровь сразу прольется в корзину палача, чем точить ее капля по капле... Зато избавлю наш край от арминака, которого сам черт на нас напустил...
И он рассказал о заговоре, якобы замышленном против него Мишо.
— Где же, по-твоему, Франции брать солдат?.. — проникновенным голосом спросил среди глубокого молчания, последовавшего за этой страшной угрозой, седовласый старик Низрон, поднимаясь с места и становясь перед Никола.
— Отслужишь свой срок и вернешься, — сказал Бонебо, покручивая усы.
Видя, что здесь собрались все местные негодяи, старик Низрон покачал головой и вышел из трактира, уплатив хозяйке лиар за выпитый стакан вина. По уходе старика все собутыльники вздохнули с облегчением: они рады были отделаться от этого живого укора собственной совести.
— Ну, что же ты скажешь насчет всего этого? Эй, Коротыш? — спросил только что появившийся Водуайе, которому Тонсар успел рассказать о случае с Вателем.
Курткюис, ходивший почти у всех под этим прозвищем, причмокнул языком и поставил пустой стакан на стол.
— Ватель дал маху, — ответил он. — Будь я на месте мамаши, я бы наставил себе синяков, лег в постель, сказался больным и подал бы в суд на Обойщика и на сторожа, стребовал бы с них двадцать экю на лечение. Господин Саркюс присудит...
— Во всяком случае, Обойщик заплатил бы, чтобы лишнего не болтали, — заметил Годэн.
Бывший стражник Водуайе, человек ростом в пять футов шесть дюймов, с лицом, изрытым оспой, вдавленным ртом и выдающейся нижней челюстью, помалкивал с видом сомнения.
— Ну, чего ты, дурак, беспокоишься? — сказал Тонсар, прельщенный шестьюдесятью франками. — Мамашу на двадцать экю изувечили, так нечего зевать! Мы шуму подымем на триста франков, а господин Гурдон заявит там, в Эгах, что у мамаши вывихнуто бедро.
— Можно и взаправду его вывихнуть, — заметила трактирщица, — в Париже это делают.