— Я все помню, Акилина Павловна, — сказал он. — Но ведь не было ничего странного, что понесли лошади. Просто они застоялись в батюшкиной московской конюшне.
— Папенька, можно убить человека с пользой? — спросил вдруг Николай.
— Что, что? — удивился отец. — Убить человека?
— Вася говорит, что убийство бывает полезным.
— Коленька, — вмешался старший, — говори яснее. Папа, мы говорили о Цезаре. Разве можно считать его человеком? Это же злодей. Бессовестный тиран. Захватил всю власть и правил Римом, как ему вздумается. Сенат при нем не имел никакой силы. Римляне трепетали. И правильно сделали Брут и Кассий, что убили его.
— Нет, не правильно, — сказал Николай. — Нельзя убивать человека.
— Постойте-ка, друзья мои, — сказал отец. — Цезарь у вас должен быть еще в Галлии. Так мне говорил Александр Алексеевич. О дальнейших делах Цезаря и о его смерти он расскажет вам потом. А Брута и Кассия, Коля, понять надобно. Это ведь не просто убийцы.
— Они злые, злые, — стоял на своем Николай. — Как можно убить человека? Он закрыл голову тогой, а они его кинжалами, кинжалами. Двадцать три удара!
— Вы читали Светония? — спросил отец.
— Да, мы читали Светония, — ответил Василий. — Нам дал его Александр Алексеевич. Картина, конечно, ужасна. Но тиран заслужил такую смерть.
— Нет, подло убивать человека! — уже гневно протестовал Николай. — Подло, подло!
Отец притянул его к себе.
— Добрая у тебя душа, мой дорогой поэт. Но Светония читать тебе, пожалуй, рановато.
Вошел Петр и подал Радищеву небольшой синий пакет.
— Из Берлина, ваша милость.
Радищев торопливо сорвал сургучную печать, вынул и с хрустом и щелком развернул жесткий лист бумаги и сразу узнал почерк.. Его обдало горячей волной. Он быстро пробежал глазами по строкам, потом перешел к окну, сел в кресло и начал читать медленно, вникая в каждое слово друга. Милый Кутузов! Ты остался верным былому юношескому союзу. Получил «Житие» и читаешь его с детским волнением. Но вот, оказывается, и не соглашаешься. С чем же? Ага, не принимаешь выводы. Не по душе тебе, что маленький бунт возведен в степень исторического события. Но ведь лейпцигский дом, обитаемый русскими студентами, был частицей тогдашней России. Ах, Алексей! Сердцем ты неизменно с другом, а мыслью уходишь. Ну посмотри, куда ты клонишь: «Если человек внешне угнетен, что мешает ему быть свободным внутренне?» Нет, дорогой, нельзя с тобой согласиться. Никак нельзя. Скоро ты прочтешь «Письмо к другу» и «Путешествие». Не отшатнешься? На московских братьев-каменщиков, пославших тебя к европейским масонам, не очень-то полагайся. Ты пожертвовал на их дело все свое имущество, но они отвернутся от тебя, потому что матушка приготовилась и их прижать к стенке. Они, видимо, уже боятся своих связей, потому и не посылают тебе денег, и ты погружаешься в нужду, донашиваешь московский кафтан и ходишь в дешевые кофейни.
Радищев положил письмо в карман атласного камзола.
— Елизавета Васильевна! — сказал он, быстро повернувшись к свояченице. — Что мы так притихли? Давайте веселиться. Сели бы за клавесин, что ли. Вася, поднимись в мой кабинет, принеси скрипку. — Старший сын готовно соскочил с дивана, но отец тут же вспомнил, что не закрыл в стенной шкаф корректуру, которую просматривал перед утренним кофе. — Нет, сынок, — сказал он, — ничего у меня не выйдет. Давно не брал в руки инструмента. Вы бы вот что, Елизавета Васильевна, попробовали бы устроить на днях домашний спектакль. Вспомните Смольный. Вы же были там прекрасной актрисой, любимицей императрицы. Она, говорят, даже Вольтеру о вас писала. Хвалилась, что девочка дивно играет в его комедии… Но не пора ли за стол?
Обед по заказу Лизы был простой и обильный — с пахуче дымящимися щами, с жареным гусем, с осетровым пирогом, верхняя корка которого лоснилась от выступившего жира. Хозяин был весел, ел с таким вдохновенным аппетитом и так восхищался каждым блюдом, что все чувствовали себя необыкновенно празднично.
— О, это истинный венец нашего пира! — говорил он, когда Анюта, прислуживавшая за столом, подавала ему кусок пирога на тарелке. — Верх блаженства. Нуте-ка, подайте мне графин. Изопьем еще по бокалу сего божественного напитка. Елизавета Васильевна все угождает моему вкусу, лафитом балует. Чудесное вино. Вам, будущие кадеты, думаю, довольно и первой пробы. Наверстаете потом, когда выйдете из корпуса. А покамест пейте вот с малышами оршад. Не обижаетесь?
— Нисколько, папенька, — сказал Николай. — У меня уже голова закружилась.
— То-то и оно. Всякому наслаждению есть мера и время. Ваше здоровье, Акилина Павловна. И ваше, дорогие свояченицы, и ваше, детушки… Ах, прелесть! Закончив заботы земные, ахеяне пир учинили. И… и чрева свои багряным вином оросили. Как, Николай, похоже на Гомера?
— Я по-гречески еще не читаю.
— У меня есть несколько песен на русском. Ермил Костров перевел. Неплохо. Поищу, принесу вам. А греческий надобно знать, сыны мои. Вот о Бруте-то у Плутарха бы тебе прочесть, Николай.
— Я не хочу о нем читать. Гадко.