Да, да, мужество — наивысшее человеческое достоинство, думал Державин, вспоминая незаконченную оду, начатую еще в первый год правления Павла, поразившего поэта безумной трусостью. Надобно все же закончить сию вещь, думал он. Она стоит того. Песнь мужеству, проклятие трусости. Народ, утративший мужество, неизбежно гибнет. Гибнет все, что было им создано во времена отважного духа. Где Афины? Где цветущая Пальмира? Где могущественный Рим?
Трусость владык ведет их к жестокости, трусость подданных — к раболепству, и все заканчивается падением народа. Павел обесчестил было Россию. Но теперь она обретет свое былое достоинство. Новый век вселяет надежды. Мужайся, славный росс… Мужаться? А что ж ты сам-то оробел, сенатор? Вчера совсем приуныл. Убоялся Лопухина и его высоких покровителей? Стыдно, братец, стыдно. Разве можно терпеть такие злодеяния, о коих вопиют твои бумаги.
Он вез в красном сафьяновом портфеле изветы и жалобы на калужского губернатора, переданные ему Александром. Подобные же документы он должен был получить в Москве от коллежского советника Каразина, молодого человека, который совершенно внезапно обрел беспримерное доверие нового императора и пребывал ныне по особым его поручениям в первопрестольной. В Петербурге его уже успели прозвать маркизом Позой, поскольку он вхож был в покои государя в любой час дня и ночи. Державин мельком видел его в Москве минувшей осенью, в дни коронации, и теперь ему не терпелось встретиться с императорским посланником, узнать, что это за новоявленный обличитель, забрать собранные им тайные калужские сведения и немедленно выехать на место.
Сенатор спешил к делу. Мчался, останавливаясь на станциях лишь затем, чтобы переменить лошадей, наскоро поесть в трактире или погреться горячим чаем. Ночью, хотя снега кругом сияли и искрились под луной еще более завораживающе, чем под солнцем, он все же разрешал Соломке навесить замшевый полог и сразу засыпал, как только в кибитке становилось чуть теплее.
В Москву прибыли на четвертый день пути, под вечер, Державин решил остановиться в доме Карамзина на Никольской, но когда кибитка, промчавшись по Тверской, подлетела уж к Воскресенским воротам, он приказал вдруг повернуть влево, к Лубянской площади, и ехать по Мясницкой в Огородную слободу.
— Ночуем у Ивана Ивановича Дмитриева, — сказал он Соломке. — У него попроще, чем у Николая Михайловича, а утречком можно будет и делом заняться.
Уже заметно мутнели ранние зимние сумерки, но огни в домах и на улицах еще не зажигались. Державин велел ехать медленнее и с удивлением смотрел по сторонам, не узнавая Москву, которую он видел в последний раз во время коронации, когда ее запрудили великолепные экипажи дворян, нахлынувших сюда на празднества из всех губерний и Петербурга, когда эта древняя столица, принаряженная, вечерами роскошно освещенная, полнилась ликующим шумом. Теперь она притихла и потускнела, дома выглядели до жалости буднично и грустно, площади и улицы опустели, особенно пустынной казалась Мясницкая, по которой в те осенние дни двумя встречными потоками неслись кареты — на всем ее протяжении, от Лубянской площади до Красных ворот. За воротами кареты поворачивали вправо, на Садовую, в Харитоньевский переулок, к дому князя Юсупова, где и проходили главные коронационные торжества, и на Мясницкой с утра до поздней ночи не затихал слитный гул экипажей, а теперь тут лишь изредка встречались извозчичьи санки, или дровни с громоздкой поклажей, или какая-нибудь неказистая крытая повозка. Гости разъехались, как и многие хозяева. Московские дворяне, устраненные и устранившиеся от службы при Павле, ворчливо отсиживались в своих по-деревенски обширных и глухих усадьбах, а ныне обрадованно кинулись в Петербург искать служебные места. Да, зашевелилась Россия, думал Державин. А Москва вот опустела. Литераторы, однако, остаются покамест на месте. Николай Михайлович начинает издавать основательный журнал «Вестник Европы». Внушительное название. Сидят, поди, сейчас у Ивана Ивановича и обсуждают сие новое дело.
Вот и Красные ворота. За ними — широкая белая площадь с редко чернеющими прохожими и проезжими. Поворот на Садовую улицу. Она тоже пустынна, как и Мясницкая. Пустынен огромный Запасной дворец с бугристыми сугробами у подъездов. Пустынна церковь Трех Святителей с потемневшими куполами в предвечернем сумраке. Пустынна вся Огородная слобода после недавнего веселого многолюдья. В домах еще не видно ни одного освещенного окна, хотя уже почти совсем сумеречно. Присмирела Москва-старушка в грустной ревности к молодой северной столице, которая многих переманила отсюда к себе. Но мой милый Дмитриев, конечно, на месте, думал Державин, подъезжая по Козловскому переулку к усадьбе Ивана Ивановича.