— Давыд плачет. Столько, говорит, трудились, печатали…
— Дружище, в России — море слез, — говорил Радищев, медленно шагая по комнате. — У собратьев Давыда гораздо больше горя. Александр Алексеевич, ты учил моих детей. Не оставляй их без внимания, особливо младших.
— Александр Николаевич! О том и говорить не надобно. Без слов понятно. Ваша семья — моя семья.
— Не знаю, мой добрый друг, удержишься ли ты на службе в таможне. Как бы и тебя не задели. Отрицай, настойчиво отрицай, что ты оказывал мне какую бы то ни было помощь. И вот что, Александр, я тут приготовил для следствия цензурную рукопись. Но она не спасет меня. Слишком сильно переработана и дополнена. Хочу отдать ее тебе на хранение. Но ведь тут твой почерк. Что, если разыщут и изымут?
— Давайте, давайте, я не боюсь.
— Тогда уж возьми и корректурный экземпляр.
— С превеликим удовольствием. Отверчусь, если и отберут, а не отверчусь — так и быть.
— Нет, тебе совсем ни к чему взваливать на себя ношу. Возьми, но будь весьма и весьма осторожен. И прощай.
Они обнялись. Царевский, высокий, наклонился и беззвучно зарыдал на плече друга.
— Ну, ну, родной, не надобно, — сказал Радищев, чувствуя, как и его глаза заплывают слезами. — Не плачь.
Он проводил Царевского, сложил в портфель оставшиеся на столе бумаги и вышел во двор. Проходя мимо ограды сада, он увидел сквозь кованую решетку свои пионы, поднявшиеся уже во весь рост, но еще без бутонов, и с усмешкой подумал, что они не успеют защитить хозяина от злых духов, потому как им понадобится, вероятно, недели две, чтобы выкинуть пурпурные цветы, в которые так верили древние греки. А у римлян времен Калигулы или Нерона не могло зародиться такое поверие, подумал он, поднимаясь на подножку кареты. Там ничто не спасало человека, если он оказывался неугодным деспотам.
Эта же мысль вернулась к нему и в доме Воронцова. Он сидел в приемном зале, ожидая выхода графа. Справа и слева стояли мраморные римлянки, навевавшие думы о далеких временах. Стояли они так, будто тоже ожидали графа: обращенные к дальним закрытым дверям, из которых должен был выйти хозяин, они чуть-чуть склонили ему навстречу головы, заранее выражая покорность и почтение.
Радищев волновался. Суд графа для него был страшнее суда Уголовной палаты, так как здесь предстояло оправдываться перед человеком, оказывавшим ему безграничное доверие, а там — перед чиновниками империи, призванными только карать.
Вот двери распахнулись, и вышел граф. Вышел он не в мундире, а в зеленом незастегнутом камзоле и в белой рубашке с отложным воротником, и Радищев усмотрел в этом что-то успокаивающе-домашнее. Он встал и пошел через весь зал навстречу своему судье, неся в руке большой синий портфель.
Приблизившись, он заметил, что глаза графа, всегда такие непроницаемо спокойные, сейчас не могут скрыть его чувства — горькую досаду и недовольство.
— Ну здравствуйте, советник, — сказал граф. Слова его прозвучали укоризненно и отчужденно.
Радищев понял, что президент уже осведомлен кем-то.
— Здравствуйте, ваше сиятельство, — сказал он.
— Готов вас выслушать, — сказал Воронцов.
— Мне тяжело с вами говорить, но я должен открыться…
— Поздно, Александр Николаевич, — перебил граф. — Не затрудняйтесь, не рассказывайте. Я все знаю. Граф Безбородко сообщил мне еще позавчера. Императрица через него повелела мне допросить вас, но в тот же день избавила меня от сей неприятной комиссии, поскольку предала дело формальному следствию. Так что готовьтесь к беседам с обер-полицмейстером. — Граф пригласил жестом руки на диван, стоявший у боковой стены (прежде он принимал Радищева всегда в кабинете).
Минуту они сидели молча, не глядя друг на друга. Потом Воронцов посмотрел на Радищева и улыбнулся, улыбнулся печально и горько.
— Что ж, Александр Николаевич, — сказал он, — теперь уж ничего не поделаешь. Вам остается одно — чистосердечное признание. Это может смягчить наказание. Я постараюсь, сколь могу, облегчить вашу участь. Ежели дело обойдется без казни… Простите, я выражаюсь весьма неделикатно, но надобно смотреть правде в глаза. Время тяжелое. Война, французские смуты, и у нас неспокойно. Государыня все более ожесточается. Ежели, говорю, останетесь живы, я никогда не откажу вам в помощи. Подумаю и о детях, как им быть.
— Спасибо, ваше сиятельство. Спасибо, Александр Романович. Вот я принес вам бумаги. Возвращаю сенатские и хотел бы оставить вам на хранение свои. Тут рукописи, разные заметки, выписки. В них нет ничего такого…
— Можно без оговорок, — перебил граф. — Не думайте, что я напугался. Мое отношение к вам остается неизменным. Для меня вы не преступник. Бумаги ваши приму и сохраню.
— Душевно признателен. — Радищев отдал Воронцову портфель.
Граф положил этот синий сафьяновый портфель подле себя на диван.
— Любопытно было бы прочитать вашу книгу, — сказал он.
— Я предал огню все экземпляры.
— Ах вот как! Все сожгли?
— Остались только проданные.
— Ну что ж, это может несколько облегчить наказание. Книгу читает сейчас сама матушка императрица.
— Императрица?!