— Хитрите, хитрите, Радищев, — заметил с усмешкой Степан Иванович. — Сколько мне помнится, Йорик в своей поездке не встречал ничего подобного тому, что вы изображаете в своей дерзкой книге.
— Но ведь он путешествовал по Франции, а я пытался описать Россию.
Шешковский вдруг ударил кулаком по столу.
— Кто вам позволил? — крикнул он неожиданно тонким голосом. — Где вы увидели такую Россию? — Он встал, небольшой, сухопарый, дважды быстро обошел кругом стола и опять сел в кресло, несколько успокоившись. — Еще раз спрашиваю: с каким намерением писали вы сей злобный пасквиль?
— Полагал, что принесу пользу, — ответил Радищев.
— Какую такую пользу?
— Думал — опишу тяжелое состояние помещичьих крестьян и устыжу тех, кто так жестоко с ними поступает. То было мое глубокое заблуждение, ваше превосходительство. Да, досадное заблуждение, в чем чистосердечно признаюсь перед вами. Тщеславие затмило мой ум. Я хотел прослыть смелым писателем.
— Послушайте, Радищев, не морочьте мне голову. Он, видите ли, хотел прослыть писателем! Так отчего же не проставил своего имени в сочинении?
— Я намерен был объявить о себе, когда публика одобрит мою книгу. К сожалению, не дождался.
— Ага, значит, полагаете, что ее все же когда-нибудь одобрят? Никогда, голубчик, никогда! Россия — не сумасшедшая Франция. Марат у нас не выпустил бы ни одного своего бешеного листка. Не понимаю, как Никита Иванович прозевал ваше преступное «Путешествие»… Расскажите-ка откровенно, каким образом все это произошло?
Радищев молчал, обдумывая, как бы вызвать у следователя такой вопрос, по которому можно узнать, известно ли ему, что с цензурой имел дело Мейснер.
— Ну, ну, рассказывайте, — торопил Шешковский. — Как вам удалось обмануть нашего обер-полицмейстера?
— Ваше превосходительство, вы странно изволите выражаться. Какой тут обман? Я представил рукопись книги в цензуру по всем правилам. И получил дозволение печатать.
— Отчего же вы сами не явились в Управу благочиния, а посылали туда своего таможенного служителя?
Да, о Мейснере он знает, подумал Радищев.
— Отчего не являлся сам? — сказал он. — Полагал и полагаю, что цензору важно видеть само сочинение, отнюдь не автора.
— Ловко, сударь, вывертываетесь. Однако тщетно. Ладно, о сем еще будет у нас разговор. Подробнейший. Мы сможем еще увидеть, насколько книга переделана после цензурного просмотра. Теперь же давайте точненько установим, сколько экземпляров пошло в публику. Поймите, Александр Николаевич, вы сами, заметьте, сами должны помочь нам пресечь то зло, какое пустили в народ. Сия помощь облегчит вашу участь. Дабы не повторять вам вчерашний опрометчивый ответ и не усугублять свою вину, я обязан вас предупредить, что мы имеем показания Герасима Зотова. Кстати, оно весьма поучительно для вас. Сей бедняга начал врать и плачевно запутался.
Раз Зотов путается, соображал Радищев, тем легче опровергнуть его показания. А Мейснер не признался и не признается, что отвез в лавку партию книг, значит, есть еще возможность спасти эти пятьдесят экземпляров.
— Итак, кто доставлял книгу в лавку Зотова? — спросил Шешковский.
— Я сам, — ответил Радищев.
— Сколько экземпляров?
— Двадцать пять.
— И некий московский купец Сидельников — пятьдесят. Значит, всего-то семьдесят пять?
— Нет, только двадцать пять.
Шешковский болезненно сморщился, покачал головой.
— Радищев, мне жаль вас, безумца. Вы сами лезете в петлю, сами выдаете себя с головой. Посмотрите-ка, какая несуразица у вас получается. Заявляете, что поняли свое заблуждение и посему, дескать, сожгли книгу, однако в то же время укрываете проданные экземпляры, то есть стараетесь оставить их в публике, а сие значит, что вы продолжаете свое злодеяние даже в тюрьме, — именно так и поймет вас государыня. Видите, я выказываю все карты и помогаю вам защищаться, ибо отечески жалею вас. Не губите себя, есть ведь еще спасение. Ну не упорствуйте, скажите начистоту, положа руку на сердце, сколько всего экземпляров отдано в лавку?
— Двадцать пять, — сказал Радищев.
Степан Иванович опять болезненно сморщился.
— Семьдесят пять, голубчик, семьдесят пять.
— Нет, двадцать пять.
— Семьдесят пять, — с нажимом проговорил Степан Иванович и злобно сузил глаза.
— Только двадцать пять, — сказал Радищев.
— Лжешь! — закричал Шешковский и вскочил с кресла. — Лжешь, злодей! Я заставлю тебя говорить правду, мерзавец!
— Ваше превосходительство, прошу не оскорблять, — сказал Радищев.
— Что? Как смеешь ты пререкаться! Не забывай, что ты арестант. Я шкуру с тебя сниму, разбойник!
— Еще раз прошу — не оскорбляйте. Вы не имеете права…
— Права? Я не имею права? Да я тебя… — Шешковский подбежал к стене и схватил палку. Протоколист закрыл лицо обеими руками. Радищев встал со стула. Шешковский подбежал к нему, замахнулся и так застыл на взмахе, бледный, с трясущейся челюстью, с остановившимися злыми глазами.
— Ну, бейте, — сказал Радищев.
Но Степан Иванович отшвырнул палку, бросился к иконе и начал быстро-быстро креститься перед образом Спаса.