Но Рябинин уже забыл про начало допроса — это было утром, а сейчас наступил вечер. Над универмагом загорелись зеленые буквы. На его крыше вспыхнула реклама кинопроката, призывающая посмотреть фильм о любви — еще одну стандартную вариацию на вечную тему. И опять на улице не было темноты, только посерело и поблекло, будто обтаяли острые углы домов и крыш. Даже свет горел только в половине окон домов, и неоновые буквы магазина, казалось, светились вполнакала.
— Им занимаюсь не я, — ответил он. — Но сделал: ребята из уголовного розыска нашли ее адрес. Ему отдам. А завтра схожу к судье и расскажу его историю, сам-то он наверняка промолчит.
Она устало села на стул, сразу успокоившись:
— Какой чудной парень. Вон люди за что сидят, а я за Курикина.
— По-моему, — вставил он, — этот парень сильнее Ромео.
— Много ли таких, — вздохнула она.
— Больше, чем ты думаешь. Вот мы с тобой одного уже нашли.
Рябинин смотрел в ее бледное лицо, в серые глаза, влажные и блестящие, как осенний асфальт, потому что слезы стояли где-то за ними и уж, видно, просачивались. Лицо все бледнело, глаза все темнели, — свет в кабинете не зажигался. Незаметно пропало время, будто он повис в космосе без ориентиров и часов. И оно ему было не нужно, занятому своим парением, словно сидел не в кабинете и был не следователем. Ни зеленые буквы напротив, к которым он привык за много лет; ни стальная громада сейфа, которую он иногда задевал рукой; ни круглая вмятина в стене, которую он выдолбил локтем, не возвращали его к работе — он сейчас был просто человек и говорил с другим человеком.
— Да у меня у самого любовь, — вдруг сказал он, не собираясь этого говорить.
— Настоящая?
— По-моему, настоящая.
— Расскажи, а? — попросила она так просто, что Рябинин не удивился и даже не подумал отнекиваться.
— Да вроде бы и рассказывать нечего. Не о чем… Ни метров, ни килограммов, ни рублей — мерить нечем. Тут надо бы стихами, — тихо начал Рябинин и осекся: говорить постороннему человеку о Лиде он не мог. — Да неужели у тебя ничего не было похожего?
Она не ответила. Может быть, она копалась в своем прошлом. Может быть, просто не говорила, потому что в сумерках хорошо молчится.
— Похожее, — наконец сказала Рукояткина, и Рябинин понял: что-то она нашла в своей жизни; не вспомнила, а выбрала, посмотрев на все иначе, как иногда глянешь на вещи, которые собрался выбросить, но увидишь одну и подумаешь — ее-то зачем выбрасывать?
— Вроде, было. Мне исполнилось семнадцать, еще на фабрике ученицей работала. Парнишка один, слесарь, все меня у проходной ждал. Пирожки с мясом покупал, эскимо на палочке, в кино приглашал. А я не шла. Я тогда по морякам надрывалась. Смылась с фабрики, думала, что с парнишкой завязано. Смотрю, торчит у ворот дома с пирожками. Ко мне тогда стал похаживать тот морячок с фиксой, лоб под потолок. Ну, и дал он по шее парнишке. Думала — все, отстанет. Нет, на улице меня перехватил, покраснел, заикается. Уговаривает вернуться на фабрику, мол, собьюсь с пути. Велела ему нос почаще вытирать. Смотрю, сейчас заплачет. И что-то шевельнулось во мне, защемило в груди, как от брошенного ребенка. Повела к себе, недели две ходил, пока морячок опять не вытурил его…
— Дура ты, прости господи! — вырвалось у Рябинина.
— Дура, — вздохнула она. — Денег у меня уже не было. А он придет, пельменей притащит, колбасы докторской… Уйдет, пятерку оставит. Глаза у него такие… лохматые, в пушистых ресницах. Водку не пил. Жениться предлагал. Слова красивые знал. А ведь женщина любит ушами. Говорил, что без меня у него жизнь получится маленькой. Тихий был, стеснительный. А мне тогда нахальные нравились. И тут его в армию взяли. Не стала перед службой-то корежиться. По-человечески на вокзал проводила, с цветами. Писем получила штук двадцать. И писем давно нет, и где он сам, не знаю, а стишок из письма помню. Сказать?
— Скажи.
Она тихонько откашлялась и начала читать, будто просто говорила, не изменив ни тональности, ни выражения:
Она помолчала и добавила:
— Всему поверил… Даже где-то печальную улыбку нашел.
— Знаешь… это хуже кражи, — заключил Рябинин.
— Хуже, — согласилась она.
— А что ж говорила, что не видела любви? Он же любил тебя, дуру.