– Гадина эта смеет нападать и на храбрецов?
– Смеет ли? На самого Торрекузу, на отважного Кантельмо [511], даже на герцога де Фериа [512] и других, не менее доблестных: о, эта свирепая тварь губит все доброе. Только поглядеть, как примется терзать свою жертву зубами, языком, колотит, молотит, все косточки переберет.
– Выходит, у чудовища отличный вкус! – сказал Критило.
– Да нет – доброе ему не по вкусу, проглотить доброе оно не может, только изо всех сил кусает. А ежели ненароком проглотит, переварить не может, больно не по нутру. Нет, вкус у него отвратительный, а нюх того презренней – за сто лиг почует, где есть что-то выдающееся, и начинает беситься, жаждая уничтожить. Потому и кричу: «Спасайтесь, красавицы! Бегите, мудрецы! Берегитесь, храбрецы! Остерегайся, государь! Вот она мчится, ярясь, гнусная тварь! Берегись, берегись гада!»
– Погоди, – молвил Гигант, он же теперь карлик. – Ты все же не станешь отрицать, что тот, кто питается великим, сам велик.
– Отнюдь! Это полное ничтожество. Вонзает ядовитые свои клыки в людей выдающихся, а само, тварь преподлая, от злости лопается. Ничего нет зловонней его дыхания – ведь исходит оно из губительной пасти, от мерзкого языка, из мерзейшей утробы, порой затмевает солнце, гасит блеск звезд, хрусталь замутит и серебро очернит. Словом, лишь завидит что-либо необычайное, чудное, тотчас берет на примету и на язычок.
– Ужели нет витязя, что обезглавил бы сию прожорливую акулу? – спросил Андренио.
– А кто же возьмется? Малые не станут, им она не вредит, их скорее тешит, за них как бы мстит. Великие не смогут, она их всех губит. Кто же решится?
– Это скотина или личность?
– Немногое в ней от мужчины, многое от женщины, и от гадины – все.
Тут вихрем на них налетело само чудище, щелкая зубами, брызжа ядом.
– Одно спасенье, – закричал уже-карлик, даже менее того, – ничем не выделяться, не красоваться, не блистать, ни единого достоинства не выказать!
Так и поступили. Увидев, что в них ничего нет выдающегося и что пресловутый Великан – на самом деле пигмей, гадина, что мчалась, скрежеща зубами и облизывая ядовитую слюну, не удостоила их даже взглядом и, презрительно фыркнув на их ничтожество и убожество, пронеслась мимо.
– Как показалась вам эта жуткая ведьма? – спросил снова уже-Великан.
– Я подумал, – ответил Критило, – что вот это, наверно, и есть нынешний остракизм, который изгоняет всех славных мужей и со свету сжил бы их лишь за то, что славны. Учуяв ученого, устроят ему как человеку выдающемуся судилище и приговорят к тому, чтобы никто его не слушал; светлого очернят; доблестного оклевещут, его подвиги обратят в промахи; превосходного, умнейшего министра объявят невыносимым; красавицу обрекут на заточение; короче, что ни есть замечательное – с глаз долой.
– И в Афинах так поступали разумные граждане? – удивился Андренио.
– Так поступали тогда, так поступают и ныне, – был ответ.
– А куда же деваются лучшие люди?
– Куда? Храбрецы – в Эстремадуру и Ламанчу; таланты – в Португалию; благоразумные – в Арагон; благородные – в Кастилию; благонравные женщины – в Толедо; красавицы – в Гранаду; красноречивые – в Севилью; великодушные – в Новую Кастилию; мужи достойные – в Кордову; женщины скромные и целомудренные – в Каталонию; и все, что есть блестящего, – в столицу.
– Мне, – сказал Андренио, – судя по косому ее взгляду, скривленному рту, злым гримасам и ехидному тону, показалось, что это Зависть.
– Она самая, – ответил Гигант, – хоть сама она это отрицает.
Уйдя от жертв Зависти и от завистников, подошли наши странники к неизбежной той заставе, где постоянно сидит весьма постоянный страж. В руках у него мерка для умов – каким ум должен быть. И странное дело – один за другим становились тысячи людей меряться, но по всем пунктам не подходил никто. Одни, по той или иной причине, оказывались ума коротковатого, пальца на три-четыре глупцами; в этих делах разбирается, а в тех не смыслит; одарен, но простоват; учен, но неотесан, – полностью никто не соответствовал. Другие, напротив, превышали мерку – балагуры, баккалавры, они же всезнайки, краснобаи и даже сумасшедшие: говорили красно, но слушали только себя; много знали, но еще больше мнили о себе, – эти все были несносны. Итак, одни коротковаты, другие долговаты, кто карту перебрал, кто недобрал, и все в проигрыше: кому куска ума не хватало, у кого излишек. Редко-редко, у одного из тысячи, ум был по мерке, да и то под сомнением. Когда строгий страж находил, что тот не дотянул, а этот превысил, он приказывал поместить их в Великую Клетку-для-Всех – так она называлась, ибо в ней всегда была тьма-тьмущая народу: ведь редко удается не быть ни глупцом, ни безумцем, непременно недобор или перебор, все обречены. Один из сидевших в Клетке, закричал нашим странникам:
– Входите, нечего вам меряться, все туземные, все безумные!